Извинения приняты.

— Становится прохладно…

Матвей понимающе кивает: да, да, продолжай, прохладно.

— Старик заходит в молодежное кафе, заказывает кофе. В начале фильма мы должны показать, что у него повышенное давление: тонометр, таблетки на столе. Сейчас, когда мир полон событий и красок, соткан из угроз, артериальное давление стабилизировалось. «Любому фору дам. Раунда против меня никто не выстоит!» — думает убийца, рассматривая посетителей за соседними столиками: изнеженные, безвольные лица! О них только кулаки разбивать. И в этот момент замечает за собой слежку. Пытаясь выглядеть беззаботным, шаркая разбитыми башмаками, каждым движением подчеркивая свой почтенный, неопасный возраст, неторопливо покидает кафе. Оказавшись на улице, резво перебегает через дорогу, запрыгивая в уходящий троллейбус. Сходит на следующей остановке, быстрым шагом направляется во дворы. Не успевает пройти и тридцати метров, как кто-то снова садится на «хвост». Выбрав безлюдное место, пенсионер вынимает безотказный, проверенный в деле пистолет, резко разворачивается, наставляя оружие на преследователя: «Руки! Подними руки! Покажи мне свои руки!» Насмерть перепуганный пешеход умоляет не убивать: «Не берите грех на душу!» — как-то так, в стилистике Достоевского… Возможно, слезинка ребенка. Отдав грабителю мобильный телефон, случайный прохожий сбегает, оставляя старика в недоумении. «Что-то неправильно, — размышляет преступник, разглядывая чужой мобильник, — что-то тут не так. Не вяжется одно с другим. Если за мной установили наружное наблюдение, значит, оперативник валял комедию, разыгрывая испуг. Перестрелки, погони, — заштатная для них ситуация. А если не притворялся, тогда зачем наступать на пятки? загонять в угол? Решили проверить, на что я способен? — Хмыкает, вспоминая перепуганного мента. — С помощью локатора они будут за мной следить!» — Спохватывается пенсионер, выбрасывая телефон. И тут же вспоминает бабульку, рывшуюся в урной: «Старая карга! Все вынюхивала что-то, высматривала. Делала вид, будто ей на меня плевать!» Поклонникам ментовских сериалов хорошо известно, как оперативники любят рядиться в сантехников, новобрачных, дорожных рабочих и еще не пойми кого. «А я-то, дурень, расслабился! Милостыню ей дал! — Давление прыгнуло, старик осознал допущенную оплошность: — Даже бирки не оторвал!» Страдая одышкой, с небольшими, но частыми остановками семенит на Патриаршие пруды. Цепким взглядом осматривает территорию, — старушки нигде нет. Прочесывает местность: нет! В голове единственная мысль: «Улики! Как избавиться от улик?» Роется в урнах, тех самых, где рылась она, надеясь на чудо. «Они уже приобщены к делу как вещественные доказательства!» — чуть ли не завывает преступник. Мания преследования усиливается. В одном человеке… потом в другом… в третьем… в каждом живом существе начинают мерещиться богини мщения, Эриннии. Сначала они молча преследуют старика, и тот, пусть с трудом, но как-то мирится с их существованием. Но затем Эриннии обретают голос, и каждое их слово, как жалящая оса. Через день мы находим его с воспаленными глазами, едва живого, у костра посредине городской свалки, в кругу бомжей. Старик заговаривается, вызывая злые насмешки и хохот собравшихся, но не обижается, понимая, что это никакие не люди, а дочери Зевса Хтония и Персефоны, принявшие облик бомжей.


Первая Эринния. Нас много здесь, но речь не будет долгою.

Вторая Эринния. Мы задаем вопросы, отвечаешь — ты.

Третья Эринния. Вопрос наш первый. Правда ль, что жену убил?

— Да, правда. Я убил. Не отпираюсь, нет.

Четвертая Эринния. Теперь сказать ты должен, как убил ее.

— Скажу. Своей рукою, топором в висок.

Пятая Эринния. Кто так велел, кто дал тебе совет такой?

— Божественный провидец, он свидетель мой.

Шестая Эринния. Так, значит, Бог тебе сказал жену убить?

— Да. И доселе не браню судьбу свою.

Седьмая Эринния. Заговоришь иначе, приговор узнав.

— Что приговор ваш? Только после тысяч мук.

И после тысяч пыток плен мой кончится.


Бомжам надоедает полоумный старик, они избивают его, обшаривают карманы — ни ювелирных украшений, ни детского пистолета; сто рублей медью весь улов, — и оттаскивают в сторону, оставляя подыхать. Через минуту про него уже все забыли.

Бесконечная свалка. Одной поломанной вещью на ней прибавилось. Но покуда бегут титры, слабые стоны разносятся над помойкой.

Я замолчал, упершись взглядом в Матвея. Оставалось выслушать чужое мнение. Ну что ж, послушаем! Наверное, так ведут себя маленькие свободолюбивые республики, всем своим видом демонстрирующие независимость.

Раевский потянулся за сигаретой:

— Будешь?

Мне показалось, он уходит от ответа:

— Что скажет профессионал?

Режиссер закурил, сделал пару глубоких затяжек, положил сигарету в ложбинку хрустальной пепельницы. Гад, не томи!

— Ты гений.

Откидываюсь на спинку стула. Все встало на свои места.

Много ли человеку надо? Словно навьюченный ослик он идет за морковкой, сносит понукания и побои, терпит тяготы в пути — приобретает жизненный опыт. Жизненный опыт подсказывает: лучше бездумно ступать, чем тупо считать шаги, на какой-нибудь цифре с тремя, четырьмя, пятью нулями ослик запросто может сойти с ума. Сколько раздирающих душу и-а! доносится с разных сторон? И-а! — пугает жизненный опыт, кричит прямо в ухо: И-а!

Но если отслеживать шаг — не повторять его, не считать, не добывать в поте лица своего — вслушиваться… слышишь шаги волхвов, дары несущих? — принимать каждый шаг как дар, все пропускать через себя, ни от чего не отказываться, ни к чему не привязываться, идти, покуда мир не наполнится светом… дальше идти. Тогда и морковки не надо. Быть может, ослик начнет светиться.

А не будь морковки на горизонте, кто бы согласился терпеть?

Похрустев морковкой, быстро пресытившись, я увидел себя со стороны. Точнее, передо мной промелькнула история двух персонажей, сочиняющих историю. Она была показана в стилистике «Эринний» или «Влюбленных велогонщиков», с той лишь разницей, что объединяла эти истории, как спицы в колесе. В ней не было ничего, заставляющего учащенно биться мое сердце. Не было тайны. Я смотрел на Раевского, он перешел к обсуждению камеры, как действующего персонажа: «Прием не нов, но если камера одна из Эринний, а здесь именно так… — смотрел и думал, неужели в тебе нет тайны? Когда я успел упростить реальность, лишив ее главного? Для чего? чтобы легче было притерпеться к ней? — Здесь нужно развить. Понимаешь о чем я? В этой точке зритель должен испытать катарсис…» — продолжал режиссер.

Мне захотелось оборвать эту историю. Но Матвей говорил и говорил, неудобно было перебивать. Я колебался как пламя свечи, смотрел на пламя, тянул время, пытаясь на что-то решиться. Решиться?.. На что?.. И тут же поправил себя, уточнив, — пытаясь что-то понять. Про двух персонажей на кухне, я и так все понимал. Их история не стоила выеденного яйца. Кстати, неплохое название для автобиографического романа: «История выеденного яйца». В эпоху либеральных ценностей любое имя можно смело поставить рядом с таким заголовком. Кого из художников нельзя подать на завтрак к столу? Ларса Фон Триера? Курта Кобейна? Альфреда Шнитке? Приятного аппетита. Ням-ням, господа!

Серая сигарета покоилась в ложбинке пепельницы, прогорев до фильтра, она не рассыпалась и выглядела как настоящая. Дальтоник точно бы не отличил. Ткнуть в нее пальцем? развеять одну из иллюзий дальтоника, на глазах обратив сигарету в прах?

— Знаешь, о чем я подумал? — Матвей, подавшись вперед, похлопал меня по руке, словно удостоверяясь, что я на месте.

Господи, мне неинтересно, о чем ты думаешь! о чем я думаю! Здесь все понятно. Когда ты, наконец, остановишь мыслительный процесс? Пора закрывать балаган, — мог бы сказать в ответ, но смолчал, наклоняясь к столу, упираясь в столешницу локтями. Может, сказать?

— А знаешь, о чем я подумал?

— Не перебивай, это важно, — отмахнулся Матвей. — Жена была ему верна. Она обязана быть невинна, иначе вместо трагедии мы получим чернуху.

Чтобы размышлять, Раевскому нужен слушатель, и потому он размышляет вслух. Тут ничего не исправить. Гений возможен как понимание чужих слабостей либо должен клеймить их словом и делом.

Похрустев морковкой, ослик безвольно кивнул.

— Он не ее, он себя зарубил! — протрубил Матвей.

Кивнул я, уже кивнул. Ему в ад, ей в рай. Впрочем, это не из древнегреческой трагедии.

— Что у нас остается за кадром, пятьдесят лет их совместной жизни? Сначала любовь, потом привязанность, потом привычка. Как это соотносится с жизнью страны? Нужно ли соотносить? Сначала рассвет Советского Союза, потом застой, потом распад. Я думаю, нужно. Рассвет приходится на студенческие годы, застой совпадает с трудовой деятельностью, — он инженер, она библиотекарь; оба любили свою профессию, их фото висели на доске почета, — пенсию символизирует распад. В исходном событии они испытывают глухое раздражение друг к другу. Как думаешь, у них были дети? — Не успеваю кивнуть. — Были наверняка. Перед нами обычная, ничем не выделяющаяся на общем фоне семья, из тех, что со стороны легко принять за счастливую.