— Определенно, в этом что-то есть… — размышляет Матвей.

Какие-то они были бледнолицые, наши мавры.

— Ты только представь… — И режиссер снова уставился в невидимую точку у меня на лбу.

Я обладаю неплохим воображением, при желании могу представить что угодно…

Мое воображение не могло справиться с семидесятидевятилетней Дездемоной. Галерея из всевозможных старушек, от королевы Англии Елизаветы II, до состарившейся проститутки, исполняющей роль бабушки Красной Шапочки в жестком немецком порно, выстроилась перед глазами, и ни одна из них не имела шансов быть задушенной в порыве ревности. Не получался даже радостный Голливуд — подростковый, плюющий на правду жизни — даже он не мог себе такого позволить. На лице Раевского, светлом мгновение назад, отобразилось уныние. Как понимаю, его интересовал тот же вопрос: почему Отелло должно быть восемьдесят два? Что значит преклонный возраст убийцы? В чем здесь трагедия?

Кто-то скажет: все эти так называемые мучения художников происходят от желания удивить зрителя неожиданной трактовкой, — и будет не прав. До подобных пустяков мы с Матвеем, как правило, не опускаемся. Человек и так удивительное зрелище.

Кто-то, пусть будет жена, обреченно поинтересуется: «Ты считаешь себя удивительным зрелищем? — внимательно посмотрит в лицо, заглянет в глаза, тихо вздохнет не к месту. — Ты считаешь меня удивительным зрелищем?» — «Ну какое я удивительное зрелище?» — здесь главное — ничего не перепутать и вовремя согласиться.

Действительно, ну какое?

И все же, если посмотреть холодным взглядом со стороны… что-то совсем непонятное, что-то удивительное клубится в стороне от Матвея, буквально в полушаге от него… или струится, формы обманчивы. Что-то совсем непонятное, что-то удивительное клубится в стороне от меня, буквально на расстоянии вытянутой руки.

Не найдя ответа в концептуальных построениях, режиссер предпринял попытку зайти с другой стороны:

— Думаю, мы все про них поймем, если в деталях пропишем одну из сцен. Сюжет должен обрасти мясом.

— Нужно создать атмосферу. Конструктор всегда успеем собрать, — поддакиваю с умным видом; мыслей никаких, весь упор на умный вид. — Допустим, он ее ударил…

— Каким был удар? с замахом? без? упала она после удара? нет? Ругались они за минуту до этого или жена просто что-то не то сказала? безо всякого видимого повода? — Матвей потирает руки в предвкушении творческого процесса, для него хорошо поработать и со вкусом поесть — одно и то же. — Супруга… — подсказывает режиссер.

— Супруга… — пытаюсь представить Дездемону в халате, с синяком под глазом. — Супруга с синяком под глазом идет на кухню. — Пытаюсь представить, зачем она туда идет: поплакать в одиночестве? разбить тарелку? перемыть посуду? съесть котлету, чтобы расслабиться? чаю попить? Куда вместо кухни можно еще пойти? — Кипятит чайник, наливает в чашку крутого кипятку.

— Здесь главное не что, а как. — Закипела работа над созданием атмосферы. — Мы видим, как она достает спички — детальным планом спичечный коробок — вынимает одну. Уверенные четкие движения, женщина сосредоточена на чем-то важном, глаза сухи е, никакой дрожи в руках. Чиркает спичка, вспыхивает пламя, огненные блики скользят по лицу, зажигается газовая конфорка. Звучит музыкальная композиция из Земфиры или «Наутилуса», как в фильме Балабанова «Брат». Я хочу быть с тобой, — тут же поет Матвей, подражая Бутусову; у него ни слуха ни голоса. Впрочем, вокальные данные значения не имеют, здесь главное — не как, а что. — И я буду с то-обо-о-ой. Потом, — на одном дыхании продолжает Раевский, — женщина открывает водопроводный кран, наливает четверть чайника, ставит чайник на газ. Должно создаваться впечатление, будто она делает как минимум бомбу. Бурлит вода.

— Налив в чашку кипятку, добавив немного заварки, застывает на мгновение, мыслями не здесь; можно подумать, наблюдает клубящийся пар. По дороге в комнату, где мавр, развалившись в кресле, смотрит телевизор, левой рукой — правая занята чашкой — приоткрывает входную дверь.

На кой ей эта дверь? — опять из ниоткуда возникает моя благоверная, — она что, собирается мириться? предложить ему чаю? зачем наводить тень на плетень?

Мало ли зачем? — появление второй половины давно не смущает, все равно что общаюсь с самим собой (я и сам до конца не понимаю, зачем эта дверь), — ждет соседей, поэтому и открыла.

В такой ситуации не до соседей. Должны быть разум ные объяснения, — сообщает второе я.

Хочет, чтобы их обворовали! Так разумней? Пока она будет в большой комнате унижаться, предлагая психопату чай, лебезить, делая вид, что простила, у них из прихожей сопрут пальто и сапоги. Зная супруга как облупленного, Дездемона решает наказать Отелло материально, нанести удар в самое больное место, по семейному бюджету; здесь неважно, чьи сапоги украдены: чем больше украдут, тем лучше.

Жена не собирается унижаться, тем более, как ты говоришь, лебезить. Но она и вправду готова раскалить ситуацию до предела, чтобы стало совсем невмоготу, хоть в петлю лезь, — подхватывает заведомую глупость моя жена. — Ударил? Так пусть все катится прахом, пусть еще и обворуют, пусть все унесут!

Таким экстравагантным способом Дездемона проветривает квартиру, — довожу диалог до полного абсурда, чтобы на этом прервать.

Необычайная сговорчивость супруги, та решительность, с которой она согласилась подвести их к последней черте, словно только и ждала удобного повода, меня, как сторонника семейных ценностей, слегка уязвляет.

Скажи, ты бы смог поднять на меня руку? — не может успокоиться жена, будто и вправду сидит с нами за одним столом, запутала меня вконец.

Как тебе такое могло прийти в голову?

Смог или нет? — Близкий человек настаивает.

Что тут ответить?

Не знаю.

Как думаешь, что бы я сделала в ответ?

Пока я думаю, что бы она сделала, Раевский, проявляя терпение, ни во что не вмешивается, будто и в самом деле является ненужным свидетелем чужой семейной сцены; боится нарушить творческий процесс. Смотрю на Раевского.

— Затем проходит в большую комнату, — выдавливаю слова, словно зубную пасту из пустого тюбика.

— Шаги решительные, — уверенно добавляет Матвей, личным примером показывая, как надо действовать: без ложной рефлексии. — Выплескивает на мужа кипяток и бегом на лестничную клетку. Хлопает входная дверь.

Нет ничего надежней простых решений — не столько восхищаюсь решительностью Матвея, сколько злорадствую в адрес вездесущей жены, способной из пустяков создавать проблемы. Проблема, это когда за тобой гонится разъяренный супруг, а ты возишься с замком! Пробую представить, как бы действовала моя благоверная, обдав своего благоверного кипятком. Сразу рванулась к двери или помедлила? Молча бежала по коридору или с криком? Выскочив в одних тапочках и халате на лестничную клетку, хлопнула входной дверью или бросила нараспашку? Ринулась по лестнице вверх или вниз? Убедившись, что я не гонюсь следом, как себя повела?

— Два часа, сжимая в руках пустую чашку, Дездемона просидела на бетонных ступеньках между третьим и четвертым этажами. — Представил свою жену на лестничной клетке: скорее всего, она поступила бы именно так: сжимала чашку в ладонях, слегка наклонившись над нею, словно озябшие руки грела.

— Дальше попытка примирения, — командует Раевский.

— Два часа два существа по разные стороны двери просчитывали дальнейшие варианты, живописали будущее. Сначала с яростью, вплоть до убийства: она представляла, как бьет его обухом топора по голове, Отелло в этот момент душил жену подушкой.

— Пусть так.

— Но краски с каждой минутой блекли, вплоть до развода.

— С разводом тоже можно не спешить.

— Потом дверь квартиры открылась, и голова мавра, показавшись в проеме, сказала: «Заходи, ничего не сделаю».

— Больше он ее не бил, — решает за них режиссер.

Вот так бы за нас кто решал: бить — не бить, писать — не писать, быть — не быть. Впрочем, многие так и считают, что за них все решают. Я сам колеблюсь: считать — не считать. Представьте: Главный Режиссер, самый Главный, с большой буквы «Г» командует: Не писать! — являет знаменье. Ты видишь знаменье — здесь всегда вместо «я» — «ты», — ты видишь знаменье и… все равно как дурак пишешь.

— Время от времени возникала идея развода… — запнувшись, смотрю на Матвея. — Про развод я только что говорил?

— Ничего страшного, — утвердительно кивает Раевский. — Напряжение постоянно висело в воздухе.

Повторяюсь. Ну что ты будешь делать? ведь сказано было: Не писать! — что тут добавишь? Выбирая длинную жизнь будь готов к повторениям, неоправданным паузам, ворчливому брюзжанию.

Не ворчи! — добавляешь ты. — В чем еще старикам проявлять свою невоздержанность? Только брюзжать. Не пиши и не ворчи!

— Напряжение постоянно висело в воздухе… — напоминает режиссер, словно подталкивает вперед, мол, остановка смерти подобна, заставляет двигаться.

— Оставалось ждать прихода старости, когда сил поубавится и проклятия пенсионеров станут смешными, воцарится относительное спокойствие. — Двигаюсь, как могу, оставляю за кадром тридцать лет семейной жизни, не знаю, чем их, кроме повторов, заполнить, тороплю финал. — Пришла старость.