Лицом к лицу, в честном бою
С врагом сойдясь, я страх отрину,
А тот, кто убивает в спину,
Навеки губит честь свою.

Я как раз дописал последнюю строчку, когда капитан, поднявшийся, чтобы хлебнуть воды из большого кувшина, остановился рядом, взял листок, поднес его к глазам. Молча прочел стихи, окинул меня долгим взглядом — о, сколь хорошо был мне знаком этот взгляд, который неизменно оказывался куда красноречивей любых слов, никогда, впрочем, не произносимых его устами, да и ненужных мне. Помню, что еще неяркое, невысоко поднявшееся над черепичными крышами солнце в тот миг осветило листки на табурете, ударило в светлые, почти прозрачные глаза Алатристе, устремленные на меня. Еще не просохли чернила на листке, который он держал в руке. Он не улыбнулся, не сказал ни слова — отдал мне листок и вернулся к столу, но, прежде чем завести прерванную было беседу с приятелями, вновь, в последний раз длительно поглядел на меня.

Почти одновременно появились Фадрике Кривой и дон Франсиско де Кеведо. Первый пришел прямо из аптеки, помещавшейся на Пуэрта-Серрада, и принес с собой едкий запах своих пилюль, порошков и притираний. Он, можно сказать, с ходу выпил полулитровую бутылку «Вальдеморо» и принялся растолковывать преподобному Пересу удивительные свойства слабительного, приготовляемого из коры черного индостанского ореха. За этим занятием и застал его наш поэт, который долго вытирал ноги, силясь избавиться от налипшей на подошвы грязи, а потом довольно мрачно произнес:


И грязь, что служит мне, дает совет…

Потом, поправив очки, взглянул на мои листки, убедился с удовлетворением, что это стихи не Аларкона и не Гонгоры. Потом своей утиной, с перевальцем, походочкой — у него с рождения ноги были выгнуты дугой, что отнюдь не мешало ему быть ловким и искусным фехтовальщиком, — направился к столу и первым делом протянул руку к ближайшему стакану.


— Пресветлой Бахусовой влаги
В стакан поэту нацеди,
Чтоб было чем залить бедняге
Пожар неистовый в груди, —

сказал он Хуану Вигоню. Я, кажется, уже упоминал об этом здоровеннейшем мужчине, отставном кавалерийском сержанте, потерявшем под Ньипортом правую руку. В возмещение этого убытка ему от казны предоставлено было право содержать маленький игорный дом. Вигонь тотчас протянул поэту стакан с вальдеморским, и дон Франсиско, хоть из всех вин отдавал предпочтение белому «Вальдеиглесиасу», осушил его единым духом.

— Ну как дела? — поинтересовался Вигонь.

Поэт вытер губы тыльной стороной ладони. Несколько капель все же пролилось на крест Сантьяго, вышитый на груди его черной епанчи.

— Дела идут на лад, дела на ладан дышат… — пробурчал он.

— Есть ли ответ на ваше прошение?

— Ответа нет, зато есть все основания полагать, — ответствовал поэт, — что прошением моим Филипп Великий подтерся.

— Это честь, которой не всякий удостаивается… — заметил лиценциат Кальсонес.

— Для высочайшего зада — это высокая честь, — дотянувшись до второго стакана, буркнул дон Франсиско. — Первого сорта бумага, по полдуката за десть. А почерк какой!

Он был невесел, ибо и проза его, и поэзия, и денежные обстоятельства переживали не лучшие времена. Прошло лишь несколько недель, как Филипп Четвертый отменил указ, осуждавший поэта сперва на тюремное заключение, а потом — на ссылку. Все эти несчастья посыпались на дона Франсиско после того, как года два-три назад попал в опалу герцог Осуна, его друг и покровитель. Теперь Кеведо смог вернуться в Мадрид, но, оказавшись совсем без средств к существованию, подал королю челобитную о возвращении четырехсот эскудо прежнего пенсиона, назначенного ему в память былых заслуг: он был шпионом в Венеции, еле выбрался оттуда, причем двоих его товарищей казнили, — однако ответа пока не удостоился. Монаршее молчание приводило его в бешенство, подхлестывало природную язвительность и врожденный дар стихотворства — я думаю, они у поэта всегда ходили рука об руку, — а те навлекали на него новые неприятности.

— Patientia lenietur Princeps, — попытался утешить его падре Перес. — По-нашему говоря, «терпение умягчает властителя».

— Лопнуло мое терпение, преподобный отче!

Иезуит с беспокойством огляделся по сторонам. Всякий раз, когда кто-нибудь из его собутыльников влипал в очередную передрягу, падре Перес спешил поручиться за него перед властями, полагая в этом долг духовного лица и служителя церкви. Кроме того, он время от времени отпускал им грехи, хотя никто его об этом не просил. «Отпущение силком», как говорил капитан. Перес, в отличие от большинства членов своего ордена, был прямодушен и почитал своей священной обязанностью предотвращение ссор, да и вообще исправление нравов. Он много повидал на своем веку, был толковым богословом, с пониманием относился к присущим человеку слабостям и отличался необыкновенной благожелательностью и терпимостью. Благодаря этому-то его снисходительному отношению к ближним к нему на исповедь вечно ломилась целая орава женщин, желавших покаяться в грехах именно и только нашему падре, ибо о нем шла слава, что епитимьи он налагает совсем не суровые. Он соглашался дарить собутыльникам свое общество, свою дружбу и сочувствие на посиделках в таверне «У турка» с тем условием, чтобы при нем никогда не заводили речь о темных делах и о бабах. «Хватит и того, что за решеткой исповедальни я только и слышу, как кто-то кого-то раздел — на темной улице или в чужой супружеской спальне», — говаривал он. Если же иезуиты рангом повыше пеняли ему за то, что он часами просиживает в таверне в непотребном обществе поэтов и наемных убийц, падре отвечал: «Праведники и сами спасутся, грешников же надо спасать, затем иду я туда, где обретаются они». Добавлю еще, что, к чести преподобного, он был крайне воздержан в питье и никогда ни о ком не говорил дурно: то и другое в Испании тогдашней — да и в нынешней — было — и есть — большой редкостью даже для духовной особы.

— Вооружимся благоразумием, сеньор Кеведо, — промолвил он после соответствующего латинского изречения. — Вы не в том положении, чтобы роптать, тем паче вслух.

Дон Франсиско, поправив очки, воззрился на священника:

— Роптать? Ошибаешься, преподобный! Ропщут втихомолку — я же ору во всю глотку!

Он вскочил, повернулся ко всем прочим собутыльникам и продекламировал, отчетливо и звучно выговаривая каждый слог:


Покручиваешь пальцем у виска,
Перст указательный к губам подносишь,
Твердишь мне, что расплата, мол, близка,
Молчанья и благоразумья просишь… —
От этих просьб — такая, брат, тоска,
Что, выпив раз, вовеки пить не бросишь!

Хуан Вигонь и лиценциат Кальсонес захлопали в ладоши, а Фадрике Кривой одобрительно и важно склонил голову. Капитан поглядел на поэта с широкой, но невеселой улыбкой, и тот улыбнулся в ответ. Преподобный, осознав тщету своих устремлений, обратился к мускату, едва ли не наполовину разбавленному водой. Дон Франсиско не унимался и выкрикнул теперь первый катрен своего любимого сонета, который любил приводить по всякому случаю:


Я видел стены родины моей:
Когда-то неприступные твердыни,
Они обрушились и пали ныне,
Устав от смены быстротечных дней.

Подошла забрать пустые стаканы Каридад Непруха и, прежде чем удалиться, качанием крутого бедра попросила вести себя немножко потише. Все повернули головы ей вслед — все, кроме преподобного, который сосредоточенно потягивал свой мускат, и дона Франсиско, который продолжал свою битву с безмолвными призраками:


…В свой дом вошел я и увидел: тенью
Былого стал он, предан запустенью;
И шпага, отслужив, сдалась в войне
Со старостью; и посох мой погнулся;
И все, чего бы взгляд мой ни коснулся,
О смерти властно говорило мне [Перевод А. Косс.].

В таверну вошли новые, незнакомые посетители, и Диего Алатристе предостерегающе дотронулся до руки поэта. «О смерти властно говорило мне…» — повторил дон Франсиско уже как бы про себя, опустился на табурет и принял от капитана очередной стакан. Надо вам сказать, жизнь сеньора Кеведо складывалась так, что он появлялся в Мадриде в промежутках между отсидками или ссылками. Может быть, тем и объяснялось, что — хоть он порой и покупал дома, на сдаче которых в аренду бессовестно наживались его управляющие, — поэту не хотелось обзаводиться в нашей столице постоянным обиталищем и жил он исключительно в гостиницах. Столь непрерывной чередой шли на него неприятности, неурядицы, злосчастья, столь краткими были периоды относительного благополучия у этого удивительного человека, который для врагов был бельмо на глазу, а для друзей — свет очей и светоч нашей словесности, что зачастую не мог он отыскать у себя в кармане и ломаного грошика. Фортуна, как известно, дама весьма переменчивая, но почти неизменно перемены ее оказываются к худшему.


Конец ознакомительного фрагмента

Если книга вам понравилась, вы можете купить полную книгу и продолжить читать.