Но не будем забегать вперед и торопить события. Помните, я сказал вам, господа, что задолго до смерти человека, который был тогда моим хозяином, что-то умерло в его душе. Мне трудно изъяснить словами ощущения, возникшие именно в ту пору, при возвращении из Фландрии, когда я, в силу юного возраста сиявший полуденной ясностью, впервые заметил, хоть и не вполне осознал, медленное умирание капитана Алатристе. Позднее я пришел к выводу, что, скорей всего, дело идет о вере или об остатках веры: веры в то, что нечестивые язычники называют «судьба», а добрые католики — «Бог». Прибавилась, быть может, к этому и горестная уверенность, что бедная наша Испания — и он, капитан Алатристе, с нею вместе — неуклонно скользит в бездну, и не было надежды, что кто-нибудь вытащит ее — и всех нас — оттуда раньше чем через много столетий. А сейчас я спрашиваю себя, не мое ли присутствие рядом, не моя ли цветущая юность и почтение, которое я еще испытывал тогда к своему хозяину, помогали ему держаться и не впасть в отчаяние. Не утонуть в нем, как тонет мошка в кувшине вина, — вина, кстати, порою бывало многовато. Не разделаться с ним раз и навсегда, поиграв напоследок в гляделки с непреложно-черным дулом пистолета.

II

Дело, требующее шпаги

— Кое-кого придется убить, — сказал дон Франсиско де Кеведо. — И пожалуй что, многих.

— У меня только две руки, — ответил Алатристе.

— Четыре, — подал я голос.

Капитан уставился на свой стакан. Дон Франсиско поправил очочки и окинул меня задумчивым взглядом, после чего повернулся к человеку, скромно притулившемуся за столом в противоположном углу обеденной залы. Когда мы пришли на этот постоялый двор, он уже был там, и наш поэт, не представляя его нам и не вдаваясь в подробности, назвал его Ольямедильей и лишь потом прибавил к этому еще одно слово — счетовод. Счетовод Ольямедилья. Низкорослый, щуплый, лысый и очень бледный. Этакая серая мышка, робкая и приниженная, даром что в черном колете, а соединенные с коротко подстриженной, реденькой бородкой усы на концах подвиты. Пальцы в чернилах, да и вообще больше всего смахивает на захудалого стряпчего или на мелкого канцеляриста, который света белого не видит, закопавшись среди бумаг. Вот он смиренно кивнул, отвечая на безмолвный вопрос Кеведо.

— Будет два этапа, — сказал тот капитану. — На первом необходимое содействие окажет вам он. — Дон Франсиско показал в сторону человечка, невозмутимо выдержавшего наши пристальные взгляды. — На втором сможете набрать нужных вам людей.

— Нужные люди захотят задаток.

— Бог даст, получат.

— Давно ли вы, дон Франсиско, стали впутывать Бога в подобные дела?

— И то верно: Бог тут ни при чем. Но так или иначе, за деньгами дело не станет.

Уж не знаю почему, но при упоминании Бога и денег дон Франсиско понизил голос. За два долгих года, протекшие с того дня, когда он, загнав нескольких лошадей, появился на площади, где аутодафе, извините за каламбур, было в самом разгаре, на челе Кеведо прибавилось морщин. Да и вид у дона Франсиско был усталый, и он чаще обычного подливал себе неизбежного вина — на этот раз выдержанного белого «Фуэнте дель Маэстре». Солнечный луч играл на золоченом навершии эфеса его шпаги, освещал мою опиравшуюся о стол руку, обводил четким контуром профиль капитана. Постоялый двор Энрике Бесерры, славившегося непревзойденным умением приготовлять ягненка в меду и свиную щековину, помещался поблизости от веселого дома у ворот Ареналь, и в окне, за стенами и развешанным на веревках бельишком, виднелись мачты и вымпелы галер, стоявших на якорях у другого берега реки.

— Сами видите, друг мой, — добавил поэт. — Снова придется подраться… Только на этот раз меня с вами не будет.

Он улыбался дружелюбно и успокаивающе, с той особой ласковостью, которую всегда приберегал для нас.

— Что ж поделать, — пробормотал Алатристе. — Каждый сам свою тень отбрасывает.

Он был, по обыкновению, одет в темное и на военный манер — замшевый колет, пелерина, широченные полотняные штаны, — но при этом бос. Последние сапоги с истертыми до дыр подошвами остались на «Левантине»: за них помощник капитана дал нам несколько сушеных рыбин, вареной фасоли и бурдючок с вином — этим мы и поддерживали бренную плоть, покуда галера шла вверх по реке. Отчасти поэтому — хоть имелись и другие причины — не слишком сетовал мой хозяин на то, что, едва ступив на испанскую землю, получил предложение вернуться к своему прежнему ремеслу. Может быть, еще и потому не сетовал, что исходило это предложение от друга, а друг в данном случае всего лишь представлял интересы кого-то очень и очень высокопоставленного, но главным образом — что ничего не брякало в нашем кошеле, как его ни тряси. Время от времени капитан останавливал на мне задумчивый взор, будто размышляя, в какую же переделку втянут меня мои шестнадцать лет, приспевшие так вовремя, и им же самим преподанное мне искусство фехтования. Да, разумеется, я, хоть еще не носил шпаги и на поясе у меня висел лишь мой добрый «кинжал милосердия», был испытанным военными бурями мочилеро, быстрым, бойким, храбрым и смышленым. Полагаю, что Алатристе прикидывал тогда, втравливать меня в это дело или же нет. Хотя обстоятельства сложились к этому времени так, что единолично он уже решать ничего не мог, но — к добру ли, к худу — наши с ним судьбы переплелись неразрывно. И потом, как он сам только что сказал, каждый сам свою тень отбрасывает. Что же касается Кеведо, то по его взгляду, оценивавшему мою возмужалость, о коей свидетельствовал пушок, черневший у меня над верхней губой и вдоль щек, я мог догадаться, что и он мыслит в этом же направлении: Иньиго Бальбоа достиг возраста, когда юнец способен и наносить, и отражать удары шпаги.

— Иньиго тоже пригодится, — проговорил поэт.

Я слишком хорошо знал своего хозяина и потому промолчал, вперив пристальный взгляд в стакан с вином, стоявший передо мной, — да-да, пришла пора и для вина тоже. Слова дона Франсиско заключали в себе не вопрос, а раздумчивую констатацию очевидного факта, и после краткого молчания Алатристе кивнул, как бы примиряясь с неизбежным. Перед этим он даже и не подумал взглянуть на меня, и я, поднеся стакан к губам, поспешил скрыть ликование: оно кружило мне голову и пьянило не хуже вина, у которого был вкус славы, взрослой жизни, приключения.

— А потому выпьем за его здоровье, — сказал Кеведо.

И мы выпили, а счетовод Ольямедилья, тщедушный, бледный и траурный, сухо кивнул из своего угла, показывая, что пить не пьет, но присоединяется к тосту. Это был не первый тост для нас троих: ибо минуло уже довольно много времени после того, как мы с капитаном, сойдя с трапа «Левантины», обняли дона Франсиско на плавучем мосту, соединявшем Триану с Ареналем, и двинулись по склону от порта до Роты, а потом, берегом Санлукара, — до самой Севильи, и дорога шла сперва сосняком, а после начались рощи, сады и перелески, густо росшие по берегам «Большой реки», ибо именно так переводится с арабского «Уад-эль-Кевир», в нашем произношении превратившееся в «Гвадалквивир». Что осталось в памяти от плаванья на галере? Прежде всего — свисток комита, по которому каторжане начинали грести, а еще — смрад немытых, взмокших от пота тел, тяжелое дыхание и звяканье цепей в лад тому, как погружались и выныривали лопасти весел, выгребая против течения. Комит, подкомит и надсмотрщик прохаживались по нижней палубе, зорко наблюдая за своими подопечными, и время от времени бич, обрушиваясь на чью-нибудь голую спину, добавлял очередной рубец к густому переплетению прежних. Ужас брал при взгляде на гребцов, рассаженных на двадцать четыре банки по пятеро на весло, — бритые головы, косматые бороды, лоснящиеся обнаженные торсы качаются в равномерном ритме вперед-назад. Были среди этих несчастных рабы-мориски, были взятые в плен турецкие пираты и предатели, плававшие под их флагом, но имелись в немалом числе и христиане, сосланные на галеры во исполнение приговора суда, чью снисходительность они по недостатку средств не смогли снискать.

— Живым сюда лучше не попадать, — негромко сказал мне Алатристе.

Светлые холодные глаза его, лишенные всякого выражения, смотрели на гребцов. Я, кажется, уже упоминал — мой хозяин знал, что такое галеры, не понаслышке: сам служил на них в бытность свою солдатом Неаполитанского полка, сам ходил против венецианцев и берберов, а в шестьсот тринадцатом чудом избежал цепей — но уже на турецкой галере. Впоследствии и мне пришлось поплавать на галерах по Средиземному морю, так что с полным основанием могу утверждать: мало что на земле — ну или на море — до такой степени напоминает ад. Чтобы поняли вы, сколь чудовищно бытие того, кто ворочает веслом, скажу лишь, что даже самых закоренелых преступников не приговаривали к галерам больше чем на десять лет, ибо высчитано: это предельный срок мучений, которые человек может выдержать, не утратив здоровья, разума или самой жизни.


А если будет сдернута рубаха
И вымыта могучая спина,
Прочтешь на ней, какие бич с размаха
Отчетливые вывел письмена.

И так вот под свистки комита и равномерные удары весел плыли мы вверх по Гвадалквивиру, покуда не причалили к пристани умопомрачительного города; подобно величавому паруснику, что, набив золотом и серебром трюмы, застыл на мертвом якоре меж славой и нищетой, роскошью и расточительством, стал он в ту пору средоточием мировой торговли, столицей моря-океана и хранилищем сокровищ, ежегодно доставляемых сюда из Индий, населился аристократами, купцами, клириками, плутами и красивыми женщинами, затмил богатством и пышностью Тир с Александрией во времена их наивысшего расцвета. Всесветная отчизна, всякой скотине выпас, вселенная без конца и края, матерь сирот и покров грешников — город, как и сама Испания, разом и величественный, и убогий, где каждый в нужде, однако же все как-то устраиваются, где шибает в нос богатство, которое, однако же, зазеваешься — потеряешь. Ну в точности как жизнь.