Они поженились в вечер перед выпуском.

Мама с энтузиазмом вычистила мою спальную комнату. Она встала на колени и скребла квадраты бледного линолеума. Комната уже была убрана силами колледжа и пахла полиэтиленовой упаковкой от нового матраца и хлоркой, но мама все равно вымыла все заново. Я просто стояла и тупо смотрела на нее. Она наклонилась, и отец попытался, но тщетно, обхватить ее ягодицы — она не давала — и пробормотал что-то нежное, назвав ее «Артур Пэт», так они зашифровали одно из своих прозвищ — «абсолютно плохая». Она сновала вокруг нас, мыла у наших ног и стерилизовала все вокруг.

Я мигала глазами, как в летаргическом сне, и вяло сказала: «Моя комната уже чистая, мама. Можешь прекратить мыть». «Но ведь у тебя аллергия», — ответила она и продолжила шоркать пол, проявляя заботу обо мне, как она делала всегда.

Я понимала, что спорить с ней бесполезно — она всегда оставалась глухой к подобным моим протестам.

В шестнадцать лет я заявила, что с этого момента намерена одеваться сама.

Она сделала паузу. Она сказала: «Ты будешь опаздывать в школу». Я не могла опаздывать.

Когда она все же пыталась одеть меня, я вся тряслась. Я говорила: «Прекрати. Я сама». Я говорила: «Отвали. Мне нужна какая-то свобода». Я сопротивлялась.

Ее поведение не менялось. На следующее утро она стала одевать меня, когда я еще спала. Я просыпалась. Я могла что-то говорить, но она меня не слушала.

Мои слова уходили в пустоту.

В наших спорах мы действовали по одному сценарию. Я что-то говорила, протестуя, она не отвечала. Я говорила: «Ты слышишь меня?» Она говорила: «Да». Она включала Национальное общественное радио, если мы были на кухне или в машине, или кран, и начинала чистить зубы. На следующий день она вела себя так же, как и всегда, — покупала «для меня» еды больше, чем я могла съесть, одевала меня перед школой, чтобы я не опоздала, свободно забегала и выбегала из ванной комнаты, когда я принимала душ.


Я кричала на нее, иногда я называла ее сукой. Однажды я попросила ее оставить меня в ванной одну. Она не слушала, и я в ярости оцарапала ее, как дикая кошка. Я ударила ее в грудь ладошкой.

В тот раз она закричала — и тоже назвала меня сукой. Она вышла из ванной комнаты, но на следующий день все повторилось, как будто она обо всем забыла.

...

Как-то, учась в средней школе, я осознала, что наши отношения — то, как она помогала мне одеваться, а я допускала это и позволяла это делать, — были необычными. Я поняла, что это ненормально. Никто из сверстников не нуждался в том, чтобы их одевали матери.

В разговорах я опускала этот факт. Я притворялась, лгала, что перед школой одевалась сама, компенсируя свою ложь упоминанием о том, что я сама надевала блузку, что, по большому счету, ничего не значило.

Я знала, что владею неприятным для меня секретом.

Я росла и верила, что мне нужна ее помощь. Что я не смогу без нее обойтись. Я сама себя в этом убедила. Такая позиция была величайшим моим позором.

Я начинала впадать в ярость и чувствовать к ней ненависть. Было желание оторваться от нее и доказать ей, а также всему миру и себе, что я сама что-то собой представляю.

Когда я наконец воспротивилась ее необходимости контролировать и «устраивать» все для меня, она сказала: «Я думала, что поступаю правильно».

Она была непреклонной и говорила, что я опоздаю в школу: «Тогда у тебя будут настоящие проблемы». Я чувствовала, что меня принижают. Я ненавидела то, что теряла контроль, и чувствовала бессилие.

Спорить было бесполезно, все попытки казались бессмысленными.

Мы с отцом сидели рядом на кровати, чтобы не мешать маме в маленькой комнате, и чувствовали свою бесполезность.

Отец листал брошюру о моем курсе и, казалось, был поглощен этим занятием. Он указал на смеющееся лицо профессора политологии и сказал, что знает его. Перед тем как поступить в Гарвард, он изучал труды французского политического деятеля Алексиса де Токвиля в кампусе Беркли Калифорнийского университета, с которым была связана та часть папиного прошлого, о которой я совсем ничего не знала. Я не знала, как можно было об этом спросить. Когда я наконец собралась это сделать, мама наклонилась, чтобы выбросить груду моей чистой одежды в большой черный мусорный мешок, и папа похлопал ее по заду — момент был упущен. Я просто улыбнулась и отвела глаза. Мне нравилось, что родители до сих пор так сильно любят друг друга.

Школа предоставила мне одноместную комнату в очень большом, недавно выстроенном общежитии, что стало для меня решающим фактором при выборе формы расселения. Я пролистала справочник о размещении, чтобы сделать правильный и разумный выбор. Поскольку я не могла жить вместе с кем-то — я никогда не жила в комнате с кем-нибудь, — это определило мой выбор.

За окном моей спальни чистая синева неба сгущалась, дневные краски темнели. Мама повесила мои осенние платья в шкаф, свернула мои шорты, блузки и нижнее белье и все это тщательно убрала с глаз. Я сидела на виниловом матрасе и смотрела, как она отделила груду маек и хлопковых трусов и засунула их в новый черный мусорный мешок.

«Мы что, взяли слишком много лишней одежды? — спросила я смущенно. — Ты заберешь мое белье домой?»

«Нет, — сказала она. — Мы перестираем эту чистую одежду вместе, чтобы ты научилась, как нужно стирать». Она направилась вниз в гостиную и позвала меня: «Тебе нужно знать, как пользоваться стиральной машиной и сушилкой».

«Мама, нет, все же чистое», — сказала я, следуя за ней, но меня не услышали.

Когда она все вновь перестирывала, я даже не пыталась помочь ей. Она не пускала меня. Я все время оказывалась у нее на пути. Я просто хотела, чтобы она ушла. Настало время, наконец, освободиться от нее.

Она вручила мне 400 долларов, мелочь и кредитную карточку, которую они с папой будут оплачивать. Она посмотрела на меня. Она сощурилась, но в то же время ее глаза казались широко открытыми.

«Что?» — сказала я.

Сушильная машина грохотала.

...

«Если мальчик пытается дать тебе шампанское, — сказала она медленно, как будто говорила с глупым ребенком, — он пытается тебя напоить». Она отчетливо произносила каждое слово; эта речь была подготовлена.

Я смотрела, как крутится сушильная машина. Мое белье вертелось, застревая в центре: белое, телесного цвета, темно-вишневое. Я ответила ей слишком громко, увязнув в ее бесконечной и безжалостной чрезмерной опеке: «Мам, ты сошла с ума. Никто не пьет шампанское. Такое не происходит. Ты сумасшедшая. Пожалуйста, не могла бы ты уйти».

Она дала мне еще одну пачку двадцаток, обняла меня и ушла.

Это был последний день августа, воскресенье 31-го, и на следующий день начинался новый учебный год. Я почувствовала себя свободной, как будто в падении. Я не знала ни одного человека в колледже Колорадо. Я была счастливо неизвестной, освобожденной от своего унизительного прошлого. Я чувствовала себя свободной от пут и вызывающе дерзкой. Я была полна решимости доказать родителям — и себе самой, — что могу сама позаботиться о себе, раз и навсегда. Я сама могла заботиться о себе. Они мне были не нужны. Наконец-то они увидят, что их беспокойство обо мне было ненужным. Сумерки поглотили городские кирпичные и каменные здания; извивающиеся лианы плюща охватывали камни, как черные, длинные, гигантские разрастающиеся пальцы.

Всего несколько дней назад я улетела в студенческий городок от границы Калифорнии и Орегона, от прогулки по дикой тропе через горы, которую я предприняла в одиночку, в попытке освободиться от опеки моей матери.

Я впервые узнала о тропе в 17 лет, когда в нашем семейном гараже, среди сдувшихся баскетбольных мячей и средств от насекомых, я наткнулась на ветхую и пожелтевшую книгу «Путешествие по Аляске» 1979 года издания, в мягкой обложке — классическое произведение Джона Мьюра. Когда я раскрыла ее, у меня позвоночник чуть не переломился. Я ощущала прилив симпатии к своим родителям, подумав о том, что они купили эту великолепную старую книгу. Когда-то они испытывали стремление к чему-то далекому, порой большому. Это было посаженное, но заброшенное семя.

Несколько недель после того, как я обнаружила книгу в гараже, я перечитывала ее вновь и вновь, представляя себе, как Джон Мьюр пишет письма и эссе, описывая в них очарования от своего нового пристанища, настолько красивого, что даже состоятельные туристы стали приезжать туда, чтобы все это увидеть. Он был беглецом, пионером в области сохранения дикой природы во время возникновения и развития промышленного бума. Я хотела узнать Мьюра, встретиться с ним, разделить его радость. Ходить там, где ходил он. Быть свободной и испытывать наслаждение, которое испытывал он, когда открывал для себя Аляску, катился по снегу, в одиночку пересекал бесконечную снежную пустыню. Я хотела повторить его жизненный маршрут, идти по его следам, вместо того, чтобы следовать по пути, который для меня определила моя мать.

И тогда я поняла, что смогу это совершить. Путь его странствий был известен. Шириной два фута и длиной 211 миль эта непрерывная тропа начиналась от Хэппи Айлс в долине Йосемити, шла на юг через Высокую Сьерру в Калифорнии до вершины горы Уитни высотой 14 505 футов (4418 м), самой большой среди двенадцати гор Калифорнии, превышающих 14 футов. И эта великая тропа — лишь маленькая часть огромного пути, который идет от границы Мексики до Канады. Этот долгий маршрут называется Тропой Тихоокеанского хребта.