Вскоре я сообразила, что прикосновение к затылку — мамино. Она обнимала нас четверых своими длинными руками: Руфь-Майю, меня и близняшек Лию и Аду. Руфь-Майя, конечно, совсем маленькая, но Лия и Ада — парочка весьма внушительных размеров, хотя Ада ниже ростом из-за своего увечья. Как маме удалось обнять всех нас четверых, было выше моего понимания. А биение моего сердца было биением не сердца, а барабанов. Мужчины били в огромные, тяжеленные барабаны, а женщины пели высокими дрожащими голосами, как птицы, обезумевшие в полнолуние. Песни представляли собой бесконечно повторяющуюся перекличку на местном языке между запевалой и остальным хором. Пение было таким странным, что мне понадобилось много времени, прежде чем я осознала: они исполняют христианские гимны «Воины Христовы, с радостью вперед» и «Что за друга мы имеем во Христе». От этого у меня по коже поползли мурашки. Естественно, они имели право петь их, но вот в чем загвоздка: прямо у нас перед глазами женщины стояли, освещенные пламенем, с голыми, как сойкино яйцо, грудями. Кто-то из них танцевал, остальные суетились над стряпней, будто в наготе не было ничего особенного. Они сновали взад-вперед с кастрюлями и котелками, не испытывая никакого стыда. Были заняты жарившимся на костре животным, отхватывая теперь от него куски и опуская их во что-то дымившееся в котле. Каждый раз, когда женщины наклонялись, их тяжелые груди свисали, как резиновые шары, наполненные водой. Я отворачивалась от них и от голых детей, цеплявшихся за их длинные запахнутые юбки, и смотрела поверх их голов на папу, недоумевая: неужели все это жутко шокирует только меня одну? У папы был тот самый вид — прищуренный взгляд, стиснутые зубы, — который свидетельствовал, что он медленно закипает, хотя никогда нельзя было угадать, к чему это приведет. Чаще всего это приводило туда, где вам меньше всего хотелось бы оказаться.

После этого весьма долгого концерта народной музыки — пения так называемых гимнов с перекличками — закопченное угощение было снято с огня, переложено в сковороды, если их так можно было назвать, и смешано в серую дымящуюся массу. Затем ее стали шлепать в оловянные тарелки или миски, поставленные перед нами. Ложки, которые нам выдали, были старыми большими металлическими половниками, и я точно знала, что ни одна из них не войдет в мой рот. У меня такой маленький рот, что зубы мудрости растут вкривь и вкось. Я осмотрелась по сторонам в поисках кого-нибудь, с кем можно было бы поменяться, и — о чудо! — выяснилось, что ни у кого, кроме членов нашей семьи, вообще не было никаких ложек! Что все эти люди собирались делать со своей едой, было даже страшно представить. Большинство из них еще ждали, когда им подадут ее, как птицы в пустыне. Они весело стучали своими пустыми металлическими мисками или котелками, как по барабану. Это напоминало оркестр со свалки металлолома, причем у каждого предмета был свой особый звук. Руфи-Майе дали маленькую чашечку, что — я точно знала — ей не понравилось, поскольку заставляло чувствовать себя маленькой.

Вдруг до меня дошло, что среди всего этого гвалта кто-то говорит по-английски. Было почти невозможно разобрать, что именно, потому что люди вокруг пели, пританцовывали, стуча своими тарелками и размахивая руками, как деревья ветками во время урагана. Но возле костра, на котором готовили еду, угольно-черный человек в желтой рубашке с закатанными рукавами показывал на нас и во всю мощь своих легких вопил по-английски:

— Добро пожаловать! Мы приветствуем вас!

За ним стоял еще один человек, много старше, обернутый по местным обычаям куском ткани, в высокой шляпе и очках. Взмахнув хвостом какого-то животного, он что-то выкрикнул на здешнем языке, после чего все притихли.

— Преподобный, миссис Прайс и ваши дети! — возопил более молодой, в желтой рубашке. — Добро пожаловать на наш праздник! Сегодня мы зарезали козу в честь вашего приезда. Скоро ваши животы наполнятся нашим фуфу  [Лепешки из кукурузной муки или муки маниока.] пили-пили  [Соус, напоминающий чили.].

Полуголая женщина, стоявшая за ним, принялась хлопать в ладоши и ликовать так, словно не могла долее сдерживать свой энтузиазм по поводу мертвой козы.

— Преподобный Прайс, — произнес мужчина, — пожалуйста, скажите нам благодарственное слово за этот праздник.

Он жестом пригласил папу приблизиться, хотя в этом не было необходимости. Папа уже стоял на скамейке, поэтому казался футов на десять выше. Он остался в одной рубашке, однако ничего необычного в этом не было: часто в разгар проповеди отец снимал пиджак, мог позволить себе сделать это и сейчас, поскольку в отличие от нас не был обвешан под ним вещами. Брюки с заглаженными стрелками были туго перетянуты ремнем, отчего грудь и плечи казались широченными.

Папа медленно поднял руку над головой, словно какой-то из римских богов, намеревающийся обрушить на землю громы и молнии. Присутствующие смотрели на него, задрав головы, улыбаясь, хлопая в ладоши, размахивая руками, голыми грудями и всем прочим.

— Вот, Господь восседит на облаке легком и грядет в Египет  [Исайя 19:1.], — угрожающе произнес он.

— Ура! — отозвалась толпа, а у меня желудок будто завязался узлом. У папы — о Боже — был тот самый взгляд, который как бы говорил: вот подождите, спустится тяжелой поступью Моисей с горы Синайской с десятью новыми способами разрушить вашу жизнь!

— В Египет, — нараспев повторил он, то повышая свой проповеднический голос, то понижая его, вверх-вниз, вверх-вниз, как пила, врезающаяся в древесный ствол, — и во все уголки земные, куда свет Его… — папа сделал паузу и осмотрел всех строго, — куда свет Его еще не дошел!

Он перевел дыхание и продолжил, слегка раскачиваясь в такт декламации:

— Господь грядет в лице ангелов милосердия Его, посланников праведности Его в города на равнине, где Лот живет среди грешников!

Радостный гвалт стих, теперь все внимательно слушали его.

— И сказал Лот грешникам, столпившимся у дома его: молю вас, братие, не творите зла! Ибо грешники содомские изъявляли свою злую волю перед входом в дом его.

Я вздрогнула. Разумеется, я знала девятнадцатую главу Книги Бытия, которую отец заставлял нас переписывать множество раз. И я ненавидела ту часть, где Лот предлагает собственных дочерей-девственниц этому сброду грешников, чтобы те делали с ними что хотят, только бы оставили в покое ангелов Божиих, гостивших у него. Ничего себе мена! А его несчастная жена, конечно, обратилась в соляной столб.

Но папа все это пропустил и перешел сразу к страшным последствиям:

— Посланники Божии сокрушили грешников, представших перед лицом Господа в своей наготе.

Он замолчал, протянул свою огромную руку к пастве, привлекая ее внимание, а другой указал на женщину у костра. Ее обвисшие большие груди распластались, словно приглаженные утюгом, но она, судя по всему, не находила в своем внешнем виде ничего необычного. Одной рукой женщина держала длинноногого ребенка, оседлавшего ее бедро, другой скребла свою коротко остриженную голову. Она нервно осмотрелась, поскольку глаза присутствовавших вслед за осуждающим взглядом моего отца уставились на ее наготу, чуть присела и подтянула повыше крупного ребенка на бедре. Его голова свесилась набок. У мальчика были рыжеватые волосы, торчавшие вихрами, и оцепенелый взгляд. Бесконечно долго мать стояла в полной тишине, в центре всеобщего внимания, втянув голову в плечи, испуганная и озадаченная. Потом наконец развернулась и, взяв длинную деревянную ложку, пошла мешать варево в котле.

— Наготе, — повторил папа, — и тьме душевной! Как сказано в Писании: «Ибо мы истребим сие место, потому что велик вопль на жителей его к Господу».

Никто уже не пел и не веселился. Понимали они или нет значение слов «вопль на жителей его», однако больше не шумели. Даже не дышали, во всяком случае, так казалось. Отец может многого добиться одним лишь тоном своего голоса, поверьте. Женщина с ребенком на бедре стояла спиной ко всем, присматривая за готовящейся едой.

— И вышел Лот и говорил с теми, кто был достоин… — Теперь папа остудил свой пыл и вещал более мягким голосом: — И сказал: встаньте, выйдите из сего места тьмы! Поднимайтесь и идите к свету! Давайте же помолимся Господу, — завершил он, резко спрыгнув на землю. — Господи, даруй тем из нас, кто достоин, силы подняться над злом и выйти из тьмы на дивный свет Царя нашего Небесного. Аминь.

Все лица были по-прежнему обращены к папе, словно они были блестящими темными цветками, а его рыжая голова — солнцем. Настроение у людей медленно падало от радости через смущение к тревоге. Теперь, когда чары были разрушены, присутствовавшие задвигались и забормотали. Несколько женщин подтянули свои запахивающиеся юбки и, прикрыв грудь, закрепили их спереди. Остальные, собрав бесштанную ребятню, исчезли в темноте. Насколько я понимаю, отправились спать без ужина.

Воздух у нас над головами стал совершенно неподвижным. Не было слышно ни звука, кроме стрекота кузнечиков где-то там, в непроглядно-черной тьме.

Ничего не оставалось, кроме как приняться за еду. Под взглядами присутствовавших мы с сестрами взялись за свои огромные ложки. То, что нам подали, было совершенно безвкусным варевом — просто какие-то влажные комки, которые разжевывались до клейкой массы. Но как только я взяла это в рот и раскусила, язык у меня словно охватило пламенем. Барабанные перепонки будто обожгло изнутри. Из глаз потекли слезы, проглотить это я не могла. Чувствовала, что у меня, мечтавшей только о веселом празднике шестнадцатилетия и мохеровой двойке, начинается истерика.