Как следствие, меня не слишком интересовали индивидуальные эмоции, даже несмотря на то что мне довелось редактировать сборник статей о феномене гнева в Средневековье, в котором подводились итоги той самой панельной дискуссии по социальному конструированию в Американской исторической ассоциации [Anger’s Past: The Social Uses of an Emotion in the Middle Ages / Ed. by B. H. Rosenwein. Ithaca; New York, 1998.]. Необходимость в подобных исследованиях и интерес к ним я осознавала совершенно четко, и пока я занималась эмоциональными сообществами в раннем Средневековье, Джоанна Бёрк опубликовала книгу об истории страха, а Даррин М. Макмахон представил аналогичную работу о счастье [Burke J. Fear: A Cultural History. Emeryville, 2005; McMahon D. M. Happiness: A History. New York, 2006; Rosenwein B. H. Emotional Communities in the Early Middle Ages. Ithaca; New York, 2006.]. Правда, этих ученых не интересовали эмоциональные сообщества. Бёрк обращалась к современной истории, рассматривая способы, при помощи которых различные (в первую очередь англоязычные) культуры используют страх и злоупотребляют им, а Макмахона занимали западные представления о счастье, а не характерные для Запада эмоции.

В конечном счете я нашла выход. Во-первых, требовалось расширить хронологические рамки — эта задача была решена в моей работе об эмоциональных сообществах, охватывающей период с 600 по 1700 год [Rosenwein B. H. Generations of Feeling: A History of Emotions, 600–1700. Cambridge, 2016.]. Лишь после этого мне удалось написать книгу, где рассказывается история одной эмоции в контексте большой длительности — я взялась за тему гнева, который одновременно является и добродетелью, и пороком, в связи с чем этот феномен представлял для меня больший интерес, чем, скажем, радость. Композиционно книга оказалась выстроена на основе разного отношения к гневу: одни эмоциональные сообщества питали к нему отвращение, другие считали его пороком, но при этом до определенной степени признавали его достоинство, третьи же утверждали, что гнев является чем-то «естественным», а следовательно, он в принципе не составляет моральную проблему. Наконец, не так давно появилась еще одна точка зрения: в ряде работ отмечаются мобилизующие и насильственные характеристики гнева [Id. Anger: The Conflicted History of an Emotion. London, 2020.].

Только после этого я обратилась к любви — еще одной эмоции, относительно которой почти не существовало согласия. Любовь оказалась еще более трудным и конфликтным феноменом, чем гнев, — вот вам список из множества противоречащих друг другу истин, мифов, мемов и поговорок о любви:

...

• Любовь — это благо.

• Любовь приносит боль.

• Любовь поражает, как удар молнии.

• Любовь требует времени и терпения.

• Любовь естественна и бесхитростна.

• Любовь морально возвышает и является основанием общества.

• Любовь разрушительна для общества, ее необходимо укрощать.

• Любовь — это навсегда.

• Любовь — это разнообразие.

• Вершина любви — секс.

• Лучше всего, когда любовь не связана с сексом.

• Любовь преодолевает мирское.

• Любовь требует всего.

• Любовь ничего не требует.

Все эти мысли, рассуждения и настроения несут в себе соблазн — они требуют, чтобы их услышали. Словом, не удивительно, что поначалу я понятия не имела, как писать историю любви. Любовь не только подразумевает — и теперь, и прежде — великое множество разных вещей, но и включает немало иных эмоций: радость, боль, удивление, замешательство, гордость, смирение, стыд, спокойствие, гнев. К тому же у любви есть масса мотивов: к ним относятся стремления контролировать, подчиняться, соблазнять, быть желанным, лелеять, получать заботу. Любовь можно использовать и для оправдания действий, которые исходно выглядят ей враждебными, — даже для завоеваний и войн.

Однако по мере изучения материалов для этой книги я постепенно замечала, как некоторые расхожие формулировки сливаются воедино — реальные и вымышленные сюжеты повторялись вновь и вновь, пусть и в разных обличьях и контекстах. Если оглядеться вокруг, то можно заметить, что они сохраняются и сегодня, в современных сюжетах — в телепередачах, в романах, фильмах, а заодно и в жизни наших друзей и семей. Кроме того, я начинала понимать, как эти непреходящие фантазии любви повлияли — и продолжают влиять — на мои собственные ожидания в отношении тех, кого я люблю, и на их ожидания по отношению ко мне.

Более того, я стала осознавать цели этих фантазий: они были — и остаются — ключевыми сюжетами (narratives), которые организуют, обосновывают и наделяют смыслом переживания, желания и чувства, в противном случае являющиеся бессвязными и сбивающими с толку. Именно на эту мысль в свое время намекнул столь почитаемый в моей семье авторитет — доктор Фрейд, утверждавший, что симптомы взрослых неврозов представляют собой выражение подавляемых в течение длительного времени детских фантазий — композиций чувств, подобных тому, которое он назвал эдиповым комплексом, уподобив его греческому мифу.

Однако для понимания того, что рассказывание историй представляет собой способ объяснения, организации и овладения содержанием человеческих чувств, нам едва ли нужно обращаться к Фрейду. Парадигматические сюжеты предназначены не просто для того, чтобы их примеряли на себя, создавали, а затем, возможно, и разыгрывали дети. Их значимость вполне очевидна и для взрослых — например, в работах социолога Арли Хохшилд, хотя в них речь и не идет о любви. Изучая приверженцев правых взглядов в США, Хохшилд не принимала за чистую монету декларируемые ими объяснения недовольства политической ситуацией вроде тех, что давал один дружелюбно настроенный респондент по имени Майк Шафф: «Я выступаю за жизнь [Стандартная формулировка американских противников абортов. — Прим. пер.], за оружие, за свободу жить своей жизнью так, как мы считаем нужным». Напротив, Хохшилд стремилась обнаружить некую «глубинную историю», которая в ее интерпретации выступает «историей ощущений — историей, которую чувства рассказывают на языке символов» [Hochschild A. R. Strangers in Their Own Land: Anger and Mourning on the American Right. New York, 2016. P. 6, 135.]. Как следствие, сюжет «глубинной истории» Майка и его соотечественников выглядел примерно так: вместе в основном с такими же белыми мужчинами они давно стояли в очереди, терпеливо ожидая, когда же наконец исполнится «американская мечта» — мечта о прогрессе, улучшении ситуации в экономике и увеличении жизненных возможностей. Дабы встать в эту очередь, белым американским мужчинам приходилось терпеть страдания, долго и упорно трудиться, но на пути у них возникли незваные гости — «черные», «коричневые» и иммигранты. В этой глубинной истории сошлись воедино и обрели смысл такие чувства, как гнев, стыд, обида и гордость, — именно это я и называю фантазией.

К таким же глубинным фантазиям обращаются Л. И. Энгус и Л. С. Гринберг, сторонники психотерапии, которая вмешивается в сюжеты, используемые людьми для понимания своих чувств и идентичности, и меняет их. По тем же самым причинам Ииро П. Яаскеляйнен и его коллеги используют нейровизуализацию в качестве инструмента, позволяющего разгадать, «каким образом различные сюжеты влияют на человеческий мозг, тем самым формируя восприятие, познание, эмоции и принятие решений». «Мы рассказываем себе истории для того, чтобы жить» — вот как эти авторы интерпретируют заголовок впечатляющего сборника статей Джоан Дидион [Angus L. E., Greenberg L. S. Working with Narrative in Emotion-Focused Therapy: Changing Stories, Healing Lives. Washington, 2011; Jääskeläinen I. P., Klucharev V., Panidi K., Shestakova A. N. Neural Processing of Narratives: From Individual Processing to Viral Propagation // Frontiers in Human Neuroscience 14. 2020, doi: 10.3389/fnhum.2020.00253; Didion J. The White Album // We Tell Ourselves Stories in Order to Live: Collected Nonfiction. New York, 2006. P. 185 (Джоан Дидион (1934–2021) — американская писательница, одна из ключевых фигур «новой журналистики», наряду с такими авторами, как Том Вулф и Хантер Томпсон. — Прим. ред.).].

Тот факт, что западное воображение — лишь одна из множества разновидностей воображения — породило те или иные фантазии о любви, которые сохраняются на протяжении столетий, не означает, что любовь была, есть и всегда будет чем-то неизменным. Отдельные сюжеты, разумеется, оказались весьма устойчивыми, однако и они видоизменялись, утрачивая одни смыслы и приобретая другие. Эти сюжеты выступают культурными референтами, которые по-прежнему так или иначе вызывают мурашки по коже, но даже они часто нуждаются в обновлении. Обратимся к опубликованному в New Yorker рисунку Мэдди Дей, на котором изображены находящаяся в бедственном положении некая юная особа, слегка удивленный дракон и рыцарь в доспехах и с мечом в руке [Dai M. The New Yorker. 2019. December 16. P. 37.]. Представленный сюжет — рыцарь приходит на помощь даме, чтобы ее спасти, — знаком нам настолько хорошо, что, фигурально выражаясь, чуть ли не стал частью человеческой ДНК. Этот образ постоянно возникает (правда, всякий раз в новом обличье) в диснеевских фильмах и детских грезах. Впрочем, ожидания, создаваемые изображением, нарушает подпись: оказывается, что в роли рыцаря выступает современный парень, который, прежде чем соизволить убить дракона, расспрашивает даму, чьей жизни грозит опасность, о ее репродуктивных желаниях и финансовой философии. Шутливый рисунок вызывает смех, но отчасти это смех сквозь слезы, ведь представление о том, что любовь подразумевает самопожертвование, что она является или должна быть безусловной, и сегодня остается действенным идеалом. Как утверждал философ Саймон Мэй, «обладая огромной ценой, человеческая любовь узурпировала ту роль, которую раньше играла только любовь Бога» [May S. Love: A History. New Haven, 2011. P. 2.]. Эта фантазия требует от человеческой любви невозможного, и все же именно такие требования и ожидания бытуют в некоторых кругах.

Впрочем, так происходит не во всех группах — в чем и заключается специфика эмоциональных сообществ любви. Ведь если одни люди видят в «истинной любви» образец безвозмездного самопожертвования Христа, то другие понимают ее как экстатическое переживание, которое выводит их за пределы земной реальности, а третьи придерживаются каких-то иных устойчивых представлений о любви. Подобные фантазии и их трансформации во времени и составляют темы отдельных глав моей книги. Тем не менее лишь переплетенные сюжеты позволяют окинуть общим взглядом многогранную, поистине калейдоскопическую историю любви в западной традиции, поскольку любовные истории всегда так или иначе взаимодействовали друг с другом, а также потому, что, сколь бы преданны мы ни были тому или иному сюжету, все пять служат нам образцами.