Однако в других диалогах Платон очертил иные решения проблемы неравенства, которая, похоже, неотъемлемо присутствует в эротических отношениях. Самые убедительные доводы подобного рода приведены в его «Пире». Греческое название диалога (Symposium) напоминает о практике мужских посиделок (symposia) [Греческое слово συμ-πόσιον (пир) буквально означает попойку, где συμ- — приставка со значением совместности действия, а πόσις — питье. — Прим. пер.], распространенных в греческих полисах классической Античности, — эти вечеринки славились девушками-флейтистками, изобилием вина и добрыми беседами. На свой вымышленный пир Платон собрал знаменитых людей предшествующего философу поколения, включая Сократа. Отпустив девушек-флейтисток, мужчины решают, что будет лучше не предаваться пьянству, а произнести импровизированные речи во славу Эрота, бога любви. Упомянутая выше проблема неравенства в сексуальных отношениях решается в речи драматурга-комедиографа Аристофана, который превращает любовь в поиск «второй половины» человека.

Первоначально, утверждает Аристофан, люди имели идеально круглую форму и были совершенно самодостаточны, не нуждаясь ни в ком другом. В определенном смысле это были существа, к которым применима формула «два в одном»: одни люди состояли из двух мужчин, другие — из двух женщин, третьи — из мужчины и женщины. Каждый имел два лица, два половых органа, четыре ноги, четыре руки. Эти существа могли очень быстро перемещаться, вращаясь как колесо, и были настолько охвачены гордыней, что «посягали даже на власть богов» (190b) [Plato. Symposium / Transl. by A. Nehamas and P. Woodruff. Indianapolis, 1989; в скобках указана традиционная пагинация (цит. по: Платон. Пир / Пер. С. Апт // Платон. Собр. соч.: В 4 т. Т. 2. СПб., 2007. С. 119–122).]. За несносное высокомерие Зевс разрезал их пополам, заставив Аполлона повернуть в сторону разреза лицо и половину шеи, а все остальное залечить. В результате люди могли увидеть свою вторую половину, которую Аполлон разгладил, и лишь «возле пупка и на животе… оставил немного морщин, на память о прежнем состоянии» (191a). Разделение оказалось совершенно плачевным решением, поскольку отныне каждая половина тратила все свое время на поиски второй половины, пытаясь с ней соединиться. Люди не думали ни о чем другом и, как следствие, умирали, никто не размножался, а боги не получали должного поклонения и жертвоприношений.

Затем Зевс нашел другое решение: он переместил гениталии вперед — на разрезанную сторону, благодаря чему «при совокуплении мужчины с женщиной рождались дети и продолжался род, а когда мужчина сойдется с мужчиной — достигалось все же удовлетворение от соития» (191c). Женщин же, «представляющих собой половинку прежней женщины, больше привлекают женщины» (191e). Несмотря на отсутствие абсолютной уверенности в том, что каждый найдет свою половину, Аристофан подчеркивал радость, возникавшую в том случае, когда они все-таки встречались: «Происходит нечто удивительное: двое теряют рассудок от любви» и затем «проводят вместе всю жизнь» (192c). В рассказе Аристофана единственной истинной формой любви как таковой предстает любовь единодушных, а секс оказывается наименее значимой составляющей: «Ведь нельзя же утверждать, что только ради удовлетворения похоти столь ревностно стремятся они быть вместе». Напротив, любовь представляет собой стремление душ друг к другу: влюбленные «не хотят разлучаться даже на короткое время» (192c) и были бы рады «срастись воедино», подобно солдатам в идеальной греческой фаланге (192e). Идея разделенного целого у Аристофана решала проблему сексуального неравенства: если пары были половинками друг друга, то даже в сексе они обладали одинаковой властью.

Никто из присутствующих на платоновском пиру прямо не критикует Аристофана. Вместо этого все участники дискуссии настолько страстно хотят представить собственное, совершенно отличное от других представление о любви, что можно лишь гадать, не противоречило ли радикальное утверждение Аристофана о гендерном равенстве античным предрассудкам.

Разумеется, стремление изложить собственную концепцию любви присутствовало и у поколения, следовавшего за Платоном, о чем можно судить по трудам его ученика Аристотеля (ум. в 322 году до н. э.), — хотя и в гораздо более упорядоченном, прикладном и приземленном виде. Аристотель ограничивал идею «второго я» друзьями мужского пола — точнее, лишь лучшими друзьями среди мужчин, узы между которыми возникали благодаря одинаковой добродетельности. Аристотель был весьма осведомлен о низших разновидностях дружбы, присущих людям, которые ожидают друг от друга благосклонности или же им просто нравится быть вместе. Всевозможные варианты добрых приятельских отношений Аристотель именовал понятием philia — любовь в смысле привязанности. Но лучшим видом дружбы — «совершенной» дружбой, как именовал ее Аристотель, — служили отношения между добродетельными мужчинами, желавшими друг другу самого лучшего. Достичь добродетели непросто: ее самая общая идея подразумевает развитие всех человеческих способностей под руководством разума. Никто не рождается добродетельным, и на то, чтобы стать таковым, могли рассчитывать лишь свободнорожденные мужчины, получившие правильное воспитание и образование. Более того, добродетельные мысли и поведение следует практиковать регулярно и в любых ситуациях, чтобы они превратились в привычку, — только это и является признаком истинной добродетели. Таким образом, добродетельные люди встречаются редко, а если они становятся совершенными друзьями (для появления такой дружбы необходимо время), то желают проводить все свое время вместе. «Присутствие друзей доставляет удовольствие и при удачах, и в несчастьях», поскольку они оба стремятся к добродетели (1171a5) [Aristotle. Nicomachean Ethics / Transl. by T. Irwin. 2nd ed. Indianapolis, 1999; в скобках приведена традиционная пагинация (цит. по: Аристотель. Никомахова этика // Аристотель. Соч.: В 4 т. Т. 4. М., 1983. С. 263; пер. Н. Брагинской).]. Это радостное, но трудное призвание, к которому дети неспособны, поскольку их разум еще неразвит, а женщины могут браться за него лишь под руководством высшего разума мужчины — отца или мужа. В такой концепции не содержится представления о взращивании самостоятельных индивидуальностей, ведь в своем стремлении к добродетели друзья преследуют одну и ту же цель. В этом смысле Аристотель мог утверждать, что для добропорядочного человека «друг — это второй он сам» (1170b).

Правда, Аристотель не упускал из виду матерей, которые хотят лучшего для своих детей, разделяют их горести и радости, жертвуют собой и собственными желаниями ради потомства. Для своих детей эти матери служили неким подобием «совершенных» друзей, но не всецело таковыми, поскольку совершенная дружба требует взаимности, а дети никогда не могут отвечать взаимностью в должной мере. Впрочем, на это способны мужья — а следовательно, напрашивается вопрос: могут ли мужья и жены быть единомышленниками? Аристотель отвечает на него утвердительно, но лишь в том смысле, что Одиссей и Пенелопа находились «на одной волне», пусть они и не были зеркальными отражениями друг друга: Пенелопа заботилась о доме, а Одиссей совершал набеги, дабы пополнить их припасы. Таким образом, признавал Аристотель, в дружбе мужей и жен «присутствует как польза, так и удовольствие. Она будет и [дружбой] по добродетели, если и муж, и жена — добрые люди» (1162a20–5). Кажется, сказать о супружеской паре как единомышленниках нечто большее Аристотель не мог.

* * *

Таким образом, древние греки не слишком охотно признавали возможность того, что женщины способны на единодушие с другим мужчиной или другой женщиной. Когда понятие «другое я» появилось в трудах сурового древнеримского оратора, политика и моралиста Цицерона (ум. в 43 году до н. э.), оно явно не могло быть применимо к женщинам. Зачем же тогда вообще обращаться к Цицерону при рассмотрении исторических источников, на которых строится одна из современных фантазий о любви? Отчасти мы вспоминаем о Цицероне потому, что в контексте нашего разговора заслуживает обязательного упоминания его диалог «О дружбе», где предельно четко показана связь между любовью и определенными ожиданиями найти свое зеркальное отражение в другом человеке. Важно и то, что работы Цицерона стали бесконечным источником блестящих афоризмов, которые приспосабливались к любым случаям и обстоятельствам. Наконец, мы можем, пусть и неохотно, простить Цицерону его сексизм, поскольку он не представлял себе дружбу отдельно от политической сферы, где римским женщинам не было места. Впрочем, на деле никакой политической роли не играли и большинство римских мужчин, даже в поздний республиканский период, когда жил и работал Цицерон. В политике той эпохи могли участвовать лишь представители элиты — и некоторые выскочки вроде самого Цицерона. То обстоятельство, что он заводил друзей, также являлось привилегией узкого слоя мужской элиты, людей «щедро одаренных богатством и средствами», — к этим строгим критериям Цицерон делает следующее дополнение: «а особенно доблестью», — еще больше сужая коридор возможностей для дружбы (XIV, 51) [Cicero. Laelius on Friendship // Cicero. De Senectute, de amicitia, de divinatione / Transl. by W. Armistead Falconer. Cambridge, 1923; в скобках приведены номера глав и разделов (цит. по: Марк Туллий Цицерон. О дружбе // Марк Туллий Цицерон. О старости. О дружбе. Об обязанностях / Пер. В. Горенштейна, с исправлениями. М., 1974. С. 44, 29, 43, 34–35, 48, 51).].

Для Цицерона дружба начинается лишь в тот момент, когда индивид с высокими моральными достоинствами (их обретение — задача сама по себе непростая) видит заслуживающего восхищения другого человека или слышит о нем. В таком случае благочестивый муж не может не испытывать «чувства любви и приязни» (IX, 32) к достойному похвалы образцу добродетели. Он стремится приблизиться к своему идеалу и тянется к нему все ближе, как растение, взыскующее солнца. Если ему повезет, то возникнет возможность «близкой дружбы», а когда почитатель и тот, кем он восхищается, любезно оказывают друг другу различные услуги и делают нечто вместе, «когда все это прибавилось… к первому движению души и расположению, то загорается, так сказать, редкостная доброжелательность» (IX, 29). Если последнее понятие — в латинском оригинале benevolentia — в английском переводе (goodwill [букв.: добрая воля]) выглядит довольно расплывчато, то вот вам его итальянский аналог, в котором оно все еще содержит толику латинской страсти: ti voglio bene, «я люблю тебя». Таким образом, перед нами разновидность любви, которую мы испытываем к самым дорогим друзьям, родителям и детям. Это прекрасное, теплое чувство, хотя оно приносит с собой череду тревог, ведь мы ощущаем озабоченность, беспокоимся и грустим, когда с теми, кого мы любим, случается что-то нехорошее.