Режиссер опустился в кресло перед окном и указал Жюдит на кожаное канапе напротив, внимательно за ней наблюдая.

— Студентка факультета кинематографии… — задумчиво протянул он своим высоким, почти женским голосом с назальными нотками. — Вы хоть понимаете, куда собираетесь войти, Жюдит? — Глаза его сверкнули. — Вы понимаете, что кино — вещь отнюдь не безобидная? Что кинообразы порой просто непристойны, причем магически непристойны? Вы отдаете себе отчет в их извращенности?

Жюдит вздрогнула. Видимо, Делакруа нравилось ставить людей в неловкое положение. И то, как жадно он следил за малейшей ее реакцией, буквально всасывая в себя страх, неуверенность, огорчение, говорило о том, что его восприятие — не самое здоровое и напоминает скорее извращение.

Жюдит оглянулась — и чуть не подпрыгнула от страха, обнаружив рядом с собой существо двухметрового роста, похожее на тех ужасающих женщин-вампиров, что населяют японские или тайские фильмы ужасов: длинные и жесткие черные волосы закрывают половину бледного лица, застывшего в беззвучном крике, а из-под них выглядывают белые глаза. Когда она, дрожа, снова повернулась к Делакруа, на его лице играла довольная улыбка. «Он уловил и мой страх, и мое отвращение, и теперь смакует все это, как нектар», — подумала девушка.

— Кинематограф ужасов говорит нам о нас самих, Жюдит. Он взывает к нашим глубинным страхам. К страху смерти… страху боли… страху перед болезнью… страху темноты… страху перед монстром, что сидит в нас самих.

В его медленном, тягучем голосе таилось что-то пугающе тревожное.

— И главное, Жюдит, — это не свет, главное — это тени. Главное — сделать видимым то, что невидимо, ввести в кадр то, что за кадром. Очень немногим режиссерам это удавалось…

Дождь неутомимо барабанил по окнам размером в киноэкран и по окрестным горам. С долин поднимались клочья белого тумана, а вершины гор вгрызались в чернильно-черное небо, где то и дело сверкали голубоватые сполохи молний. Но сюда не докатывалось даже слабое эхо грозы.

Делакруа подался вперед:

— А вы знаете анекдот, как Сидни Люмет спросил у великого Куросавы, почему тот снял кадр пробежки именно так, как снял, именно в таком ракурсе? Куросава ответил Люмету, что если б он сдвинул камеру сантиметра на четыре влево, то в кадр попал бы завод «Сони», а если б сместил на два сантиметра вправо, то в кадр попал бы аэропорт. Но действие фильма происходит в Японии шестнадцатого века…

Что она должна была понять? Что режиссер — вовсе не бог, и зачастую выбор кадра и ракурса никак не зависит от творческой задачи?

— Каждая съемка — это черная месса, Жюдит, и время от времени начинает действовать колдовство. Из глубин поднимается что-то такое, что зритель ощущает как невыразимое. — Последнее слово Делакруа произнес по-особенному, словно сосал вкусный леденец. У Жюдит просто руки чесались все это законспектировать, но она боялась его рассердить.

— Магию, которая вдруг открывается в каких-то кадрах, объяснить невозможно, но она там присутствует, и отрицать это нельзя, — произнес режиссер. — Вот какой ваш любимый план, к примеру?

— Последовательность кадров в самом конце «Церемонии», — не колеблясь, ответила она.

Делакруа улыбнулся, и в его глазах зажегся огонек.

— А еще?

— Еще в «Лоуренсе Аравийском», когда Омар Шариф, одетый в черное, подходит к коню посреди пустыни, и возникает мираж, похожий на него с конем, и время растягивается до бескрайности.

— Еще.

— Э-э… — На этот раз она подумала, прежде чем ответить. — Последний план в «Магнолии», когда камера очень медленно наезжает на лицо Клаудии, сидящей на больничной койке… И звучит песня… А она вдруг поднимает глаза и улыбается зрителю — как раз перед последним стоп-кадром.

— Еще.

Ей на ум не сразу пришел следующий пример.

— «Кровавые игры»… когда вампира сжигают первые лучи солнца, и последнее, что видит зритель, — это как его обугленная пиписька отваливается от обугленного тела.

В ответ Делакруа не то мурлыкнул, не то хрюкнул.

— А феминисты углядели в этом символ! — развеселился он. — А на самом деле это была просто шутка.

И вдруг стал серьезным:

— А вы не находите, Жюдит, что некоторым фильмам — правда, очень редким — удается создавать образы наших самых жутких кошмаров? И черпают они эти образы в нашем глубоко личном опыте. Не то ли самое произошло у вас с «Кровавыми играми»? А вам удалось досмотреть этот фильм до конца? — Его глаза снова нацелились на нее.

Досмотрела, вместе с друзьями, в маленьком районном кинотеатре. Когда зажегся свет, они поняли, что зал почти пуст. Этот сеанс Жюдит запомнила как самый отвратительный опыт просмотра, и в то же время самый притягательный. Она вышла из зала с комом в горле, с обнаженными нервами, да и ее друзья тоже были взбудоражены.

— Блин, что это было? — спросил Людо.

— Шедевр, — с дрожью в голосе прокомментировал Мехди, который приохотил их к кинематографу Делакруа. — Никогда не видели ничего подобного, правда?

— Это было гнусно и мерзко, — резко бросила Камилла. — А последний эпизод с коллективным свальным грехом — просто гадость…

— Это метафора феминизма, — нанесла удар Ева, интеллектуальный стержень их группы. — А монстром оказался все-таки мужчина.

— Ну, это уж слишком! — кипятился Мехди. — Это все равно что Мидзогути совокупился бы с Дарио Ардженто!

— Но ведь это настоящий фильм ужасов! — возмутилась Ева, которая вообще пошла с ними против своей воли.

— Никогда не видела ничего более омерзительного, — заключила Камилла. — А ты что думаешь по этому поводу, Жюд?

Жюдит пребывала в нерешительности.

— По-моему, этот тип — гений, — наконец медленно произнесла она. — И в то же время очень опасный больной.

Она смерила Делакруа взглядом, в котором были и вызов, и почтение:

— Да, я досмотрела до конца.

— Но больше его не пересматривали?

— Нет.

— А другие мои фильмы?

— «Церемонию» — три раза, «Эржебет» — два, «Монстра» — четыре, а «Извращения» — всего раз.

«Монстр» был ее любимым фильмом. Делакруа умел и взволновать, и тронуть. «Монстр» — фильм длительностью шестьдесят три минуты, действие которого происходит в неназванной стране в неназванную эпоху. У Андрея и Людмилы был сын, невероятно ужасный и безобразный с самого рождения. Но они решили, что будут любить его, каким бы он ни был, и всегда поддерживать. Увы, по мере того как мальчик рос, он становился все более невыносим для матери, особенно когда ел. И она стала уговаривать мужа убить того, кого она стала называть «Монстром». Но у мужа не поднялась рука его убить, потому что он знал: за уродливой внешностью его мальчик — сама любовь, сама нежность. И всякий раз, как глаза их встречались, отец таял от счастья. И он решил спрятать мальчика в зернохранилище на краю леса и обмануть всех, выкопав могилу и засыпав ее землей. Но мать обо всем догадалась. Слишком трусливая, чтобы убить сына своими руками, она заставила его поверить в то, что его хочет убить отец, а потому ему надо бежать и укрыться в лесу. А сама обещала местным охотникам отличную добычу: настоящее исчадие ада.

Жюдит помнила, как плакала всякий раз, когда Монстр появлялся на экране, со своим таким нежным, таким добрым взглядом. Делакруа блестяще удалось передать всю детскую искренность существа, настолько уродливого на вид. Ей всегда приходилось то и дело вытирать глаза, потому что слезы мешали смотреть. Фильм со скандалом восприняли многие феминистские организации. «Отцовская любовь не может быть сильнее материнской! — кричали они. — Нет, мужчина не может любить так, как любит женщина!»

Делакруа все это забавляло. Он обожал, когда его ненавидят, оскорбляют, презирают. Возникало впечатление, что и ненависть, и презрение он воспринимает как топливо, а соцсети услужливо подкидывают ему это топливо.

— Почему вы перестали снимать? — вдруг спросила Жюдит, сама удивившись своей дерзости. — У вас ведь никогда не было для этого оснований…

Она впервые увидела, что Делакруа заколебался и сразу ушел в себя, плотно закрыв дверь. Исчез.

— Итак, вы хотите написать обо мне диссертацию? — сказал он после длинной паузы, так и не ответив на вопрос. — О моем кинематографе, о моих фильмах, о моих детях… Ну… почему бы и нет? Если кто-то должен об этом написать, то пусть уж это будет студентка факультета кинематографии, полная энтузиазма любительница фильмов ужасов, чем какой-нибудь неловкий, скованный критик, который считает этот жанр жанром второго сорта.

Режиссер задумчиво покачал головой, и Жюдит поняла, что он взвешивает все за и против. И снова задала себе вопрос, удастся ли ей заключить с ним договор о взаимном доверии.

— При одном условии… — сказал Делакруа, упершись в губу кончиком языка. Она заметила, какой у него мягкий рисунок губ, и подумала: «Женский рот». — Я хочу иметь право просматривать все, что вы напишете.

— Об этом не может быть и речи, — быстро ответила она.

«Эй, полегче, Жюд! — зашептал внутренний голос, который всегда ее сдерживал. — Ты уж что-то слишком разошлась, как говорится… Великий Морбюс Делакруа предлагает тебе помощь, а ты посылаешь его к черту? Ну, ты даешь…»