Бет Рэвис

Ярче Солнца

Микеланджело говорил:

«Внутри каждого камня скрытая статуя, и задача скульптора — извлечь ее».

Эта книга посвящается Меррили за то, что снабдила меня камнем, и Бену с Джиллиан, которые дали мне долото.

Dei gratia.

1. Старший

Это будет непросто, — бормочу я, уставившись в металлическую дверь, которая ведет в машинное отделение на уровне корабельщиков «Годспида». Мне смутно вспоминается взгляд темных глаз Старейшины за мгновение до того, как он умер. Вспоминается, как Орион ухмылялся уголками губ, радуясь его смерти. Где-то там, под моей клонированной внешностью и отзвуком каждого Старейшины до меня, должно быть что-то, что принадлежит только мне, что-то уникальное, что не заложено в генетическом материале из лаборатории двумя уровнями ниже.

По крайней мере, мне хочется так думать.

Провожу пальцем по биометрическому сканеру, и двери разъезжаются, унося с собой воспоминание о лице, которое никогда не казалось мне похожим на мое.

Стоит войти в машинное отделение, и меня тут же окутывает специфический запах — металла, смазки и чего-то горелого. Стены вибрируют в такт приглушенному сердцебиению двигателя, тому самому «жжж, бам, жжж», которое когда-то казалось таким прекрасным.

Главные корабельщики ожидают меня, вытянувшись по стойке смирно. Обычно машинное отделение переполнено и кипит деятельностью — ученые и механики пытаются выяснить, почему выходит из строя наш быстрый реактор со свинцовым теплоносителем, но сегодня я попросил десятерых членов корабельного начальства, высших офицеров под моим командованием, собраться на совещание.

По сравнению с ними я чувствую себя оборванцем. Волосы у меня отросли и спутались. Одежду давно пора переработать, а вот их темные туники и отглаженные брюки сидят идеально. У корабельщиков нет униформы — ни у кого на корабле ее нет, — но первый корабельщик Марай требует аккуратности от всех своих подчиненных, и особенно от главных корабельщиков, которые все как один предпочитают такую же темную одежду, как она сама.

Марай — из поколения двадцатилетних, она всего лишь на несколько лет старше меня. Но у глаз ее уже появились морщинки, а уголки губ опустились, наверное, навсегда. Ее волосы острижены так ровно, что по ним плотник мог бы проверять свой уровень. Эми говорит, что на борту «Годспида» все выглядят одинаково. Наверное, отчасти она права — ведь мы моноэтничны. Но Марай невозможно спутать ни с кем, точно так же, как невозможно не поверить, что она — начальник над всеми корабельщиками.

— Старейшина, — приветствует она меня.

— Я же говорил, называй меня просто Старшим.

Марай хмурится еще сильнее. Люди начали называть меня Старейшиной, как только я вступил в должность. Я всегда знал, что когда-нибудь стану Старейшиной, хоть мне и присниться не могло, что это случится так скоро. В конце концов, я родился, чтобы стать им. Я и есть он. Может, я не вижу этого по себе, но вижу по тому, что корабельщики до сих пор стоят по стойке смирно. И по тому, как Марай ждет, чтобы я заговорил первым.

Я просто… не могу принять это имя. Однажды кто-то назвал меня Старейшиной в присутствии Эми, и я ужаснулся тому, как сузились ее глаза, как напряглось все тело — только на секунду, но я успел понять, что не выдержу, если она еще хоть раз увидит во мне Старейшину.

— Мне не обязательно менять имя, чтобы быть Старейшиной, — говорю я.

Марай, кажется, не согласна, но не спорит.

Остальные молча смотрят на нас в ожидании. Они все стоят неподвижно, выпрямившись и повернув ко мне бесстрастные лица. Отчасти секрет такой идеальной дисциплины скрывается в жестком руководстве Марай, но в чем-то это память о прошлом, о том, каким требовательным был покойный Старейшина.

Я ничем не заслужил такого идеального поведения.

Откашливаюсь.

— Мне… э-э-э… мне нужно поговорить с вами, главными корабельщиками, о двигателе. — Сглатываю; во рту сухо и горько. Я не смотрю на них, стараюсь не смотреть. Если взгляну им в лица — лица взрослых, умудренных опытом людей, — тут же начну трусить.

Думаю об Эми. Когда я впервые увидел ее, я смотрел только на ярко-рыжие пряди волос, которые извивались, словно замерзшие в воде чернила, и на бледную кожу, едва ли не такую же прозрачную, как лед, в который она была закована. Но теперь, вспоминая ее лицо, я вижу ее решительный подбородок и то, как она кажется выше, когда сердится.

Сделав глубокий вдох, шагаю к Марай. Она не опускает голову в ответ на мой взгляд, стоит, выпрямив спину и сжав губы. Я подхожу слишком близко, но она не дергается, даже когда я поднимаю руки и толкаю ее в плечи так сильно, что она врезается в панель управления, стоящую позади. На лицах остальных отражаются самые разные чувства: второй корабельщик Шелби смотрит с непониманием, девятый корабельщик Бак щурится и скрипит зубами, третий корабельщик Хайле шепчет что-то шестому корабельщику Джоди.

Но Марай не реагирует. Это знак того, насколько Марай отличается от всех остальных на корабле: она не сомневается во мне, даже когда я ее толкаю.

— Почему ты не упала? — спрашиваю я.

Марай выпрямляется, держась за панель управления.

— Ребро панели меня остановило, — отвечает она. Голос звучит ровно, но я ловлю в ее тоне оттенок настороженности.

— Если бы что-то тебя не остановило, ты продолжала бы падать. Первый закон движения. — На секунду я прикрываю глаза, вспоминая все материалы, изученные при подготовке к этому разговору. — На Сол-Земле был ученый. Его звали Исаак Ньютон. — На имени я спотыкаюсь, не зная, как произносить слово с двумя буквами «а» подряд. Выходит что-то вроде «ис-саак», и я не уверен, что получилось верно, но суть не в этом.

К тому же ясно ведь, что остальные знают, о ком я. Шелби бросает на Марай нервный взгляд — один, второй, третий, — и все они отскакивают от неестественно спокойной маски, в которую превратилось лицо Марай. С лиц же остальных корабельщиков застывшее выражение медленно сползает.

Прогоняю с губ горькую усмешку. Кажется, мне суждено вечно нарушать идеальный порядок, над которым так трудился Старейшина.

— Этот Ньютон вывел законы движения. Все, о чем он писал, кажется ужас каким очевидным, но…

Я качаю головой, по-прежнему немного удивляясь простоте этих его законов движения. Почему они раньше никогда не приходили мне в голову? И Старейшине тоже? Как так вышло, что все то время, что Старейшина учил меня основам всех наук, мы ни разу не говорили о Ньютоне и законах движения? Он что, не знал о них, или даже эту информацию пытался от меня скрыть?

— Мое внимание привлекло то, что там говорится об инерции, — продолжаю я и принимаюсь мерить шагами комнату — привычка, которую я перенял у Эми. Я перенял у нее много разного, в том числе и то, как она во всем сомневается. Абсолютно во всем.

И венчает все сомнения страх, который я всегда слишком боялся озвучить. Всегда, но не сейчас. Не сейчас, когда я стою перед корабельщиками, а за спиной у меня скрежещет хромой двигатель.

Снова на секунду закрываю глаза, и в темноте под веками вижу своего лучшего друга Харли. Я вижу зияющую пустоту космоса, в которую затянуло его тело, когда открылась дверь шлюза. Вижу тень улыбки, которая играла на его губах. За миг до того, как он умер.

— В космосе нет внешних сил, — произношу я, и мой голос звучит лишь чуть громче, чем «жжж, бам, жжж» двигателя.

Не было силы, которая смогла бы остановить Харли, когда три месяца назад он вылетел из двери шлюза. А теперь, когда он оказался в космосе, нет такой силы, что остановила бы его вечный полет меж звездами.

Корабельщики смотрят на меня в ожидании. Марай сощурилась. Она мне не поможет. Придется вытягивать из нее правду.

Я продолжаю:

— Старейшина сказал мне, что двигатель теряет скорость. Что мы на сотни лет отстаем от графика. Что нужно починить двигатель, иначе мы рискуем никогда не добраться до Центавра-Земли.

Оборачиваюсь и смотрю на двигатель, словно он может мне ответить.

— Но это не нужно, так? Нам не нужно топливо. Нам просто нужно набрать максимальную скорость, а потом мы могли бы выключить двигатель. Снаружи нет ни трения, ни силы тяжести — корабль двигался бы до самой планеты.

— Теоретически. — Не знаю, почему в голосе Марай звучит такая осторожность: потому что она сомневается в этой теории или потому что сомневается во мне.

— Если двигатель не работает — и не работает уже десятилетия, — значит, проблема в том, что мы летим слишком быстро, так? Мы просто пронесемся мимо планеты… — Теперь в моем собственном голосе появилась неуверенность — эти слова идут вразрез со всем, что было мне известно до сих пор. Но я изучал проблему двигателя с тех самых пор, как умер Старейшина, и У меня просто не получается сопоставить то, чему он учил меня, со знаниями, полученными из сол-земных книг. — Космос побери, нам нужно волноваться о том, что мы врежемся в Центавра-Землю, потому что не можем затормозить, а не о том, что будем бесцельно дрейфовать в пространстве, правильно?

Такое ощущение, будто даже у двигателя есть глаза и они наблюдают за мной.

Обводя взглядом корабельщиков, я вижу, что все они — все! — знали, что проблема двигателя не в недостатке топлива или скорости. С самого начала знали. Я не сказал им ничего нового. Конечно, главным корабельщикам известны и Ньютон, и физика, и инерция. Ясное дело. И конечно, они понимали, что слова Старейшины о негодном топливе и о том, что мы ковыляем по космосу, отставая от графика, были абсолютным враньем.

И что я долбаный идиот, потому что верил ему.

— Что происходит? — спрашиваю я. Стыд подстегивает мою ярость. — С двигателем вообще проблема-то есть? А с топливом?

Глаза корабельщиков обращаются к Марай, но Марай просто молча смотрит на меня.

— Зачем Старейшина врал мне об этом? — Я чувствую, как теряю контроль над собой. Не знаю, чего я ожидал — что с ходу решу главную проблему, а корабельщики мигом все исправят? Не знаю. Я особенно и не думал о том, что будет после того, как скажу им, что законы физики не вяжутся с объяснениями, которые мне дал Старейшина. И не думал, что, когда я скажу им все это, они посмотрят не на меня, а на первого корабельщика.

— Старейшина врал тебе, — спокойно произносит Марай, — потому что мы врали ему.

2. Эми

Капля воды разбивается о металлический пол.

Я жмурюсь, не обращая внимания на холод, и концентрируюсь на черноте под веками.

— Ехать на машине по длинной пустой трассе, — говорю я вслух, и голос мой эхом отталкивается от высоких закругленных стен. — Опустив стекла. И включив музыку. Громко. — Я стараюсь припомнить детали. — Так громко, что от звука вибрирует дверца. Так громко, что изображение в зеркале заднего вида расплывается, потому что оно тоже вибрирует. И, — добавляю, по-прежнему не открывая глаз, — высунув руку в окно. Растопырив пальцы. Как будто лечу.

Еще одна капля падает на этот раз мне на босую ногу, и мурашки от нее пробегают от ступни До самых корней волос.

— Ехать на машине. Сегодня я больше всего скучаю по этому, — шепчу я. Глаза раскрываются, а руки, которые я глупо подняла, воображая, что еду по дороге, безвольно повисают.

Нет больше машин. И нет бесконечных дорог.

Только это.

Два подтаивающих криоконтейнера на космическом корабле, который сжимается с каждым днем.

Кап. Бульк.

Я играю с огнем, я знаю. Точнее, со льдом. Мне бы засунуть родителей обратно в камеры, пока они еще сильнее не растаяли.

Но я этого не делаю.

Верчу в пальцах крестик на цепочке, один из немногих сувениров с Земли, которые мне остались. Вот так — сидя на полу криоуровня, пялясь на своих замороженных родителей и вспоминая, о чем еще я скучаю, — так я теперь молюсь.

Как-то раз Старший начал посмеиваться надо мной за то, что я молилась, и я целый час его за это отчитывала. В конце концов он поднял руки, сдаваясь, и со смехом сказал, что я могу верить во что угодно, если собираюсь так крепко держаться за свою веру. Ирония в том, что сейчас все, в том числе и все, во что я верила, утекает у меня сквозь пальцы.

Раньше было проще. Легче. Все было распланировано. Нас с родителями заморозят. Мы проснемся через триста лет. И планета уже будет ждать нас.

Единственное из этого плана, что в итоге исполнилось, — нас и вправду заморозили. Но потом меня разбудили слишком рано… нет. Нет. Он разбудил меня слишком рано. Старший. Нельзя дать себе забыть об этом. Нельзя дать себе забыть, что я здесь по его вине. Нельзя дать тем трем месяцам, что мы провели вместе, стереть целую жизнь, что он у меня отобрал.

Мгновение мне видится лицо Старшего — не то, красивое и благородное, каким я вижу его теперь, а размытое и блеклое, каким увидела в первый раз. Когда он присел над моим нагим, дрожащим телом, вытащив из стеклянного гроба с полурастаявшей жижей, в котором меня нашли. Мне вспоминается теплое журчание его голоса, то, как он сказал мне, что все будет хорошо.

Ну и врун.

Вот только… это ведь не так, да? Из всех на этом корабле, включая даже замороженные тела моих родителей, Старший был единственным, кто сказал мне правду и согласился ждать до тех пор, пока я ее приму.

Расплывчатый образ Старшего перед моим мысленным взором обретает четкость. И я больше не вижу его сквозь криораствор. Я вспоминаю его под дождем. На уровне фермеров, в тот вечер, когда разбрызгиватели на потолке лили нам на головы «дождь» с такой силой, что цветы пригибало к земле, я была еще испугана и запутана, и капельки воды бежали с кончиков волос Старшего по его высоким скулам к полным губам…

Встряхиваю головой. Я не могу его ненавидеть. Но и… В любом случае ненавидеть не могу.

Зато кого я могу ненавидеть? Ориона.

Обнимаю руками колени и поднимаю взгляд на застывшие лица родителей. Самое печальное, что, проснувшись слишком рано, без папы с мамой, на таком вот корабле, как этот, где все происходит черт знает как, я заполняю теперь свои дни только ожиданием и сожалениями.

Я не знаю, кто я здесь. Без родителей я не дочь. Без Земли я с трудом чувствую себя человеком. Мне нужно хоть что-то. Чем я могла бы наполнить себя. Чем могла бы себя определять.

Еще одна капля срывается вниз.

С тех пор, как я проснулась, прошло девяносто восемь дней. Больше трех месяцев. А пятьдесят лет, которые оставались до посадки, превратились лишь в вопросительный знак. Мы вообще когда-нибудь приземлимся?

Вот вопрос, который каждый день приводит меня сюда. Вопрос, который заставляет открывать криокамеры родителей и смотреть на их замороженные тела. Мы вообще когда-нибудь приземлимся? Потому что если этот корабль потерялся в космосе и никогда не долетит до новой планеты… я могу разбудить родителей.

Вот только… я обещала Старшему, что не стану. Месяц назад я спросила его: какой смысл держать моих родителей замороженными? Если мы никогда не долетим, почему бы просто не разбудить их прямо сейчас?

Когда его глаза встретились с моими, я увидела в них сочувствие и скорбь.

— Корабль обязательно долетит.

До меня не сразу дошло, что он имел в виду. Корабль долетит. А мы — нет. Так что… я держу обещание, данное ему и родителям. Я не стану их будить, раз есть шанс, что сбудется их мечта увидеть новый мир.

Пока что я готова поверить, будто этого шанса достаточно. Но что будет еще через девяносто восемь дней? Может, тогда мне будет уже все равно, что корабль, возможно, долетит. Может, тогда мне хватит храбрости нажать кнопку реанимации и позволить криоконтейнерам оттаять до конца.

Наклоняюсь так, что глаза оказываются на одном уровне с глазами отца, хоть они запечатаны и скрыты под толщей льда с голубыми искрами. Провожу пальцем по стеклу криоконтейнера, по его профилю. На стекле, уже запотевшем от внешнего тепла, остается блестящий росчерк папиного лица. Холод проникает мне под кожу, и на мгновение — на долю секунды — я вспоминаю, как холодно было перед тем, как я перестала чувствовать.

Я не помню, как выглядит мой отец, когда улыбается. Я знаю, что его лицо может двигаться, что от смеха в уголках глаз собираются морщинки, а верхняя губа вздергивается. Но я не могу вспомнить — и не могу представить, глядя ему в лицо сквозь лед.

Этот человек не похож на моего отца. Папа был полон жизни, а он… нет. Наверное, мой отец где-то там, внутри, но…

Я его не вижу.

Криоконтейнеры со стуком заезжают обратно, и я с грохотом захлопываю дверцы.

Медленно встаю, не зная, куда идти. За криокамерами, в начале уровня, есть коридор, полный запертых дверей. Только одну из них — ту, что с пятном красной краски рядом с клавиатурой, — можно открыть, в ней находится окно наружу, к звездам.

Раньше я часто туда ходила, потому что звезды помогали мне чувствовать себя нормальной. Теперь из-за них я чувствую себя чокнутой, какой меня считают почти все на корабле. Почему? Потому что мне одной их не хватает. Из всех двух тысяч и скольких-то там людей на борту я единственная знаю, каково это — лежать в траве у себя на заднем дворе и ловить руками светлячков, которые лениво летают между звезд. Я единственная знаю, что день догорает и превращается в ночь, а не просто включается и выключается кнопкой. Я единственная, кто хоть раз распахивал глаза так широко, как только получалось, и все равно их наполняли только небеса.

Я больше не хочу видеть звезды.

Перед тем как уйти с криоуровня, я проверяю дверцы родителей, чтобы они были закрыты как надо. На папиной дверце по-прежнему остался след в форме «X». Провожу пальцами по двум полосам краски. Это Орион помечал тех, кого собирался убить.

Оборачиваюсь к генетической лаборатории по ту сторону от лифта. Там осталось замороженное тело Ориона.

Я могла бы его разбудить. Это не так просто, как нажать кнопку реанимации, чтобы разбудить родителей, но я бы могла. Старший показал мне, чем отличаются тамошние криокамеры; показал таймер, который можно запустить для реанимации, какие кнопки и в каком порядке надо нажимать. Я могла бы разбудить его и, пока он, захлебываясь, будет оживать, могла бы задать вопрос, от которого у меня внутри становится пусто каждый раз, когда я смотрю в его выпученные глаза сквозь слой льда.

Почему?

Почему он стал убивать замороженных? Почему пометил камеру моего отца?

И, что еще более важно, почему он начал убивать сейчас?

Даже если Орион считал, что замороженные военные сделают живущих на корабле людей пушечным мясом или рабами… почему он начал отсоединять их, когда выяснилось, что приземление невозможно далеко?

До того, как Старший меня разбудил, Орион много лет прятался от Старейшины. И, если бы не начал убивать, его бы так и не нашли.

Так что, наверное, на самом деле я хочу спросить не просто «почему», а…

Почему сейчас?