– Ничего про нее я не знаю, знаю только, что мне было сказано: иди и гляди во все глаза.

– Правильно, и ты должен глядеть во все глаза и все видеть, что она от нас скрывает, мегера эта.

Шэй свернул сигарету и прикурил.

О'Лэйри с завистью посмотрел на него:

– Слушай, Пэдди, дай и мне немного табаку, на одну закрутку.

– Не могу я табак раздавать кому попало, как богач какой. Послушай лучше, что я тебе расскажу о Лиле Кэррен. Значит, дело было так. Родилась она на Мур-стрит, здесь в Дублине. В каком-то грязненьком подвальчике, посреди зимы. Мать ее померла и ее отец выхаживал. Вообще-то ничего дивного в этом, может быть и нет, но, разве только, что они были еврейчики.

– Евреи? Да быть того не может!

– Э-ээ, нет, это чистая правда, Бог тому свидетель. Правда, в Дублине их не очень, чтобы много, да и не хотят они свои черные рожи напоказ выставлять, стыдятся видно, что нагрешили на своем веку невпроворот. Но Лила Кэррен не из тех, что прятаться будут – наглая – ни стыда, ни совести.

О'Лэйри нахмурил брови и сморщился, будто слова Пэдди Шэя были для него непосильной головоломкой.

– Ты ее все зовешь Кэррен, да Кэррен, так она под этой фамилией еще в девках бегала. Она же ведь вдова…

– Все так. Да не совсем. Поговаривали, что раньше их фамилия была Коэн, потом отец ее взял, да и сменил ее и стал Кэррен. Да подожди ты, дай расскажу все по порядку. Девчурка она была что надо, миленькая и все такое, и говорить по-городскому умела и вот, в один прекрасный день, ей в ту пору дай Бог, чтоб двадцать стукнуло, она возьми да и выскочи за какого-то испанского лорда. Повезло ей, ничего не скажешь. Лучше и не придумаешь. Короче говоря, отправилась она со своей Мур-стрит прямехонько во дворец к этому лорду, в Испанию, значит. Стоило ей только перед этим испанцем своими рыжими лохмами тряхнуть – и дело было сделано.

Шэй глубоко затянулся и выпустил дым сквозь ноздри, самодовольно глядя на своего младшего соратника и видя зависть и восхищение на его лице.

– Ну, а что дальше?

О'Лэйри не терпелось узнать всю подноготную своей хозяйки.

– Где же она подцепила этого испанца? Что-то я таких у нас в Дублине не видывал.

– Твоя правда, не густо их здесь. Но этот приехал из Лондона вместе с этими, ну, как их, из Мендоза-Бэнк, решил, значит, попутешествовать и вот угораздило ему эту девчонку увидеть, Лилу эту, и та ему так башку вскружила, что он чуть не рехнулся – женюсь и все тут. Этого никто не знал, пока она через четырнадцать лет снова здесь в Дублине не объявилась. И не одна, а с сыном своим – вот этакая дылда был он тогда.

Шэй вытянул руку, чтобы показать, какой у Лилы сын.

– Всего-то тринадцать лет ему было, а ростом выше любого взрослого. И хоть она всем и каждому говорит, что, дескать, вдова, но предпочитает, чтобы звали ее девичьей фамилией, это у них там в Испании так повелось – у них жена не берет фамилию мужа.

– И что она ни скажет, все тут же бегут выполнять.

– Конечно, бегут. Побежишь, а куда ты денешься? У нее же денег, что грязи.

По виду О'Лэйри нетрудно было заключить, что он еще не мог переварить то, что только что услышал от Пэдди Шэя.

– Так ты говоришь – они евреи? Я в доме у них ничего такого еврейского не видел. А этот испанец что – тоже еврей?

– Дурья твоя башка, испанцы такие же католики, как и мы. Во всяком случае, ее с ним повенчали в церкви Святой Марии на Лиффи-стрит. Сам епископ отправлял церемонию. Говорили, что потребовалось разрешение от самого папы, чтобы испанец этот обвенчался с еврейкой, как с ирландкой-католичкой.

Шэй громко отхаркался и звучно сплюнул в пепел погасшей плиты.

– Вот так-то дела и делаются, если у тебя деньжата в кармане.

Юноша допил остывший чай.

– А как это ты все о ней разузнал?

– Как разузнал? Как надо, так и разузнал. И не суй свой нос, куда не следует. Хочешь меня перехитрить? Не выйдет. Я и не скрываю, что она платит мне за то, что я разок-другой выполню какое-нибудь ее поручение, и очень хорошо платит, поверь мне. Хотя польза, какую она от всего этого получает, вдесятеро больше. Да-а-а, на всех эта Черная Вдовица лапу наложила, и говорить нечего.

2

Вторник, 15 июня 1898 года

Лондон, ранний вечер


Часы только что пробили шесть. Вечер был мрачный, хотя до наступления темноты оставалось порядочно времени, в комнате было темно. Серое холодное небо походило скорее на февральское, нежели на летнее небо июня. Лила дрожала от холода, стоя у окна небольшого коттеджа на угрюмой Торпарч-роуд, в районе, известном под названием Наин-Элмз.

Вдоль узкой улицы шел человек. Он то и дело останавливался, разглядывая дома, будто искал кого-то. Лила поспешно опустила штору, потом снова чуть приоткрыла ее и стала за ним наблюдать. Уж не ее ли? Впрочем, с какой стати он должен искать именно ее? Господи, ей повсюду мерещились шпионы. А о том, что она решила отправиться в Лондон, знали очень немногие, и эти люди пользовались ее безграничным доверием. Но теперь, когда желанная победа была так близка, все ее древние инстинкты сосредоточились на возможной опасности.

Нервозность ее стала сильнее от пребывания здесь, в этом убогом коттедже, где стоял знакомый ей с детства запах безысходной нужды. Хозяевами его была чета Клэнси – Джо и Марта, ирландская пара, которая постоянно нуждалась, жила в голоде, холоде и лишениях. Выросшая в нищете, Лила слишком хорошо знала эту жизнь и всегда старалась о ней забыть. Мыслями Лила была за сотни миль отсюда, во дворце Мендоза, в Кордове. Еще немного, успокаивала она себя, еще совсем недолго и она будет там.

А пока ей оставалось лишь ждать. Лила бросила взгляд на роскошные, помпезные часы, стоявшие на комоде подле кровати. В этой обшарпанной норе они выглядели до абсурда нелепо. Женщина, в доме которой находилась сейчас Лила, была душой и сердцем предана делу освобождения Ирландии, и Лила уже с давних пор поддерживала ее, помогала деньгами, как помогала очень многим, кто хоть как-то мог быть ей полезен. Стоило Лиле лишь заикнуться о том, что ей хотелось пожить несколько дней у них, как Марта тотчас же предоставила ей их лучшую в доме комнату. И сейчас эта лучшая их комната неприятно напоминала ей о невзгодах ее собственного детства и о той рискованной игре, которую она вела сейчас, даже не совсем об игре, а скорее демонстрировала ей, что ее может ожидать, если она потерпит поражение. Один Бог ведал, отчего ей вздумалось приехать в Лондон так рано. А сейчас она вынуждена сидеть и считать минуты, борясь беспокойством о Майкле. Но пока было рано. Чтобы известие от него достигло Лондона, прошло слишком мало времени – ведь для того, чтобы все его попытки увенчались успехом и стали приносить реальные плоды, требовалась, по крайней мере, еще неделя. А скорее всего, даже и больше. Так почему она…

Лила нетерпеливо потрясла головой, в надежде отогнать от себя эти мысли, которые терзали ее и не давали ни минуты покоя. Она, конечно, понимала, почему приехала. Ей просто стало невмоготу в Дублине, и она решила оттуда бежать. Не могла она сидеть там и продолжать играть эту опостылевшую ей роль очаровательной хозяйки светского салона, расписывать по дням балы, танцевать на них, когда пришла пора взяться за оружие и сразиться не на жизнь, а на смерть.

Едва заметная улыбка тронула уголки ее благородного рта. Очень занятно было бы посмотреть на лица всех ее гостей вчера вечером, когда всем им, в конце концов, стало ясно, что она не появится на этом балу в ее доме. Значит, еще один скандал в бесконечной череде светских скандалов, виновницей которых она была – они уже стали традицией. Уже одно то, что она, женщина без мужа, на глазах у всех самостоятельно принимала решения и не скрывала свое несметное богатство, было скандалом. Черт с ними со всеми, ей не впервой так поступать, и они уже к этому привыкли. Мало того, они это любили. Дублин мог как угодно и сколько угодно сплетничать о ней и, в то же время, покорно ждать, что она вытворит в следующий раз, и приглашения в Бельрев как были, так и оставались самыми престижными в городе.

Такая жизнь помогала ей скрашивать эти нелегкие годы ожидания. А теперь эта эпоха ожидания подходила к концу. Теперь игра была покрупнее и ставки повыше. Это не то, что дурачить ирландских матрон за чашкой чая или флиртовать с их продажными мужьями, тайно и явно стремившихся завоевать ее расположение. Теперь речь шла о крови.

Ей казалось, что стены этой комнатки готовы обрушиться и похоронить ее заживо. Она по своей доброй воле выбрала это жилище, напоминавшее ей тюремную камеру, чтобы, пребывая в этом спокойствии, обрести какое-то облегчение, но облегчение не приходило. Лила, ощутив в себе потребность в каком-то физическом акте, прошла через комнату к жалкому подобию туалетного столика – небольшому, шаткому сооружению на тонких ножках, с обшарпанной поверхностью и стоявшим на нем мутным волнистым зеркалом. Лила пригладила свои роскошные и не менее роскошно причесанные волосы, серебро в которых явно преобладало над огненной рыжиной – цветом ее упорхнувшей, искалеченной молодости. Но глаза, ее темные ореховые глаза, не утратили, в отличие от волос, своего огня, неповторимого блеска и выгодно оттенялись бледностью кожи и сединой волос. Лицо ее еще не знало прикосновения всевластного времени и пролитые ею слезы не оставили на нем своих зловещих отметин – ни одной морщины на лице Лилы не было и щеки ее сохраняли нежно-розовую молодость.

Она всматривалась в свое отражение в зеркале и с удовлетворением отмечала, что осталась, в сущности, почти той же Лилой, молодой и красивой, которая впервые переступила порог дворца Мендоза. Она по-прежнему оставалась красивой женщиной. «Красота – твое приданое», – часто говаривал ее отец. «Твое пригожее личико и изящная фигура обеспечат тебя тем, чего я тебе так и не сумел дать». На ее внешность отец возлагал очень большие надежды, ибо все, что он был в состоянии ей дать, ограничивалось норой в беднейшем районе Дублина и скудным пропитанием.

Старый дублинский сапожник был проклят вдвойне: с одной стороны – бедностью, с другой – случайностью, по воле которой его дедушка и бабушка попали на пароход, идущий не в Лондон, а в Дублин, когда они, погнавшись за счастьем, оставили Белоруссию, где родились и выросли и отправились в Англию, хотя попали не туда, а в Ирландию. Ирландия не стала их ни высылать, ни подвергать преследованиям, однако обеспечить их восхождение по социальной лестнице не смогла. Процветание так и не пришло. Отец Лилы, как родился бедняком, так и оставался им всю свою жизнь.

И, оставаясь евреем, иудеем, этот дублинский сапожник смог использовать свою духовную изоляцию, в которой находился всю жизнь для того, чтобы отточить свое собственное понимание религии и добился тем самым того, что она превратилась у него в некий конгломерат предрассудков и запретов, разбавляемый бормотанием вызубренных наизусть молитв на древнееврейском языке, из которых он не понимал ни слова. История еврейского народа, пропущенная через его, не отягощенный знаниями разум, превращалась в литанию непрерывных страданий. В его планы никогда не входило сделать из Лилы правоверную иудейку, скорее наоборот, воодушевить ее на поиски свободы. Судьба щедро одарила девушку, наградив ее красотой, и отец ее свято верил в то, что она, рано или поздно, окажется тем оружием, которое обеспечит ей победу в борьбе за «лучшую жизнь», одержать которую ему самому не было суждено. В ее жизни все выглядело несколько иначе – красота обрекла Лилу на бесконечные горести. Не ее красота была для нее спасением, а ее ум и, конечно, обстоятельства, сложившиеся в ее пользу – письмо, попавшее в руки ей, а не Хуану Луису. Именно эти две вещи и дали ей возможность победить – обрести богатство и власть.

Почему же сейчас она поставила на карту все: свою, с таким трудом завоеванную свободу и благословенную материальную независимость? Ведь, если ей суждено проиграть, она снова окажется без средств к существованию, нищей, обреченной на прозябание. Лила не желала думать об этом – она не проиграет, слишком сильна была ее воля к победе. Она вынашивала эти планы, без конца изменяя их, совершенствуя, добавляя каждый раз что-то новое, более продуманное, четкое. Этому она посвятила пятнадцать лет своей жизни. И она никогда не проиграет, наоборот, она обретет в сто, в тысячу раз больше, нежели имела сейчас, и ее Майкл получит все, что ему полагалось по праву. А это было самой сладостной победой, самой ценной из наград. Ее сын будет отомщен и защищен. И это неизбежно должно произойти и произойдет, если она проявит еще чуточку терпения.

Потянув за маленькую висячую ручку, она выдвинула ящик стола и стала рассматривать три вещи, которые она положила туда, едва распаковав свой багаж по приезде сюда. В первую очередь, конечно, письмо, старое, читанное-перечитанное, износившееся на сгибах, полученное ею из Пуэрто-Рико в 1882 году, еще тогда, когда она была узницей кордовского дворца. Именно это письмо и стало ее избавлением от ада, вызволением из круговерти необлегченных страданий. Сейчас это был ее талисман, с которым она никогда и нигде не расставалась.

В этом ящике покоилась еще одна частица ее жизни – миниатюра в изящной золотой рамке, изображавшая ее, Хуана Луиса и их сына, в то время еще младенца. Почему, во имя Бога, и всего святого, почему она так отчаянно цеплялась за это жесточайшее из напоминаний? Для чего она взяла ее с собой, покидая Кордову, и не расставалась с ней все эти годы? Может быть, для того, чтобы вспомнить о том, славном, счастливом времени, ныне безвозвратно ушедшем?

На миниатюре она была изображена сидя, с ребенком на руках. Хуан стоял позади, одной рукой он обнимал жену и сына, как бы желая оградить их от всех бурь и жизненных невзгод. Мать и отец излучали гордость и радость.

Художник изобразил их идиллию первых лет супружества еще до того, как Хуан Луис утратил рассудок, еще перед тем, как он стал жертвой, испепелявшей его самого и всех его близких, патологической ревности, которая привела к тому, что он в один прекрасный день буквально посадил ее на цепь. Приводя свой чудовищный приговор в исполнение, он отобрал у нее, разорвал и сжег все ее платья, а после этого приковал ее цепью, как собаку или иное опасное животное, и она была обречена на жизнь цепной собаки и даже есть как собака, из миски, стоявшей на полу. А он, тем временем, притаскивал во дворец шлюх, распутниц и устраивал с ними многодневные пьяные оргии.

Лила дрожала. Воспоминания о тех днях были способны вызывать у нее чуть ли не судороги, у нее сводило живот, ее бросало в холодный пот. Но избавиться от них она не могла, наоборот, она старалась не забыть ничего, сохранить в памяти все – каждую деталь, каждый звук, каждый запах, каждый свой стон – этим жила все эти годы ее ненависть, и ее жажда возмездия до сих пор оставалась неутоленной.

Мужа ее уже не было на свете. Он погиб пять лет назад и она стала вполне законной вдовой, испытавшей на себе истину, что ничего не может быть сильнее человеческой злобы.

«Я завещаю, – писал Хуан Луис в своем завещании, – что сын мой Мигель Мендоза Кэррен не наследует ничего из моего состояния… Далее, я завещаю, что, в противоположность с давних пор существующему обычаю моей семьи, вышеуказанный Мигель Мендоза Кэррен не может взять на себя управления банком Мендоза в Кордове после моей смерти в силу отсутствия необходимого чувства ответственности и, вместо него, руководство банком Мендоза я препоручаю моему свояку Франсиско…»

Этому жесту суждено было стать последним проявлением его жестокости. Жизнь его оборвалась, когда один из мастеров, работавших на крыше дворца, не совладал с огромным камнем, который рухнул вниз, размозжив голову Хуана Луиса. Лила была напугана этим обстоятельством – когда-то слышанная ею семейная легенда подтверждалась. Эта легенда гласила, что все мужчины рода Мендоза погибали насильственной смертью в относительно молодом возрасте. Так, например, отец Хуана Луиса, Рафаэль, погиб, упав с лошади. Теперь, со страхом думала она, очередь за ее Майклом.

Боже милостивый, к чему пытать себя, размышляя обо всем этом?

Она поспешно спрятала миниатюру подальше в ящик, не в силах больше смотреть на нее и извлекла фотографию Майкла. Снимок этот был сделан в Дублине Эдвардом Майбриджем. Этот непревзойденный мастер славился тем, что снимал животных в их естественном состоянии и окружении и, кто мог знать, может быть именно поэтому, то жизненное начало, столь сильно воплотившееся в ее сыне, было великолепно передано на этом снимке.

Лила находила успокоение в рассматривании этой фотографии: сколько бы раз она ни рассматривала ее, всегда находила в ней что-то новое, что доселе не замечала, и не было такого случая, чтобы она не открыла для себя какие-то новые элементы, новые Штрихи его поразительного сходства с собой. Это возвращало ей душевное равновесие и смягчало боль разлуки и умеряло беспокойство за него.

Лила решительным жестом отодвинула от себя фотографию. Это был ее сын и ничто на свете не могло их разлучить – они были связаны кровными узами, Майкл был ее плотью, дитя ее мук. Она прекрасно понимала, что ее сын был теперь взрослым, самостоятельным мужчиной, слишком взрослым, чтобы она могла поступать с ним, руководствуясь лишь безграничной материнской любовью и холодной рассудочностью. И в ее плане Майкл присутствовал не в качестве слепого орудия, которым она могла манипулировать, а как ответственный за свои поступки, зрелый мужчина, желавший обрести свое законное право на наследство. Что касалось его личной жизни, он имел право сделать свой собственный выбор, не зависящий ни от чьей воли, даже от ее предпочтений. Последним открытием Лилы была страстная увлеченность Майкла Бэт Мендоза, женой Тимоти. Сам Майкл не обмолвился об этом словом, она обнаружила это чисто случайно после того, как установила за домом Тимоти наблюдение, необходимое ей для того, чтобы составить себе как можно более полное представление о его образе жизни, прежде чем войти с ним в деловые и доверительные отношения.

Размышления об этом романе Майкла и Бэт наводили на Лилу страх. Эта связь могла оказаться роковой трещиной в ее плане, разработанном до мелочей и возыметь самые неожиданные последствия.

Ничего не поделаешь – она не может решать, с кем ее сыну ложиться в постель. Впрочем, этот роман и без ее вмешательства должен скоро исчерпать себя, пройдя все необходимые и неизбежные стадии, и в итоге завершиться, когда кто-нибудь из них не устанет от него или же не появятся какие-то внешние обстоятельства, могущие служить прелюдией его конца. Что же касалось дня сегодняшнего, то ее сын был в разлуке со своей любовницей. Он находился сейчас за многие тысячи миль отсюда и входил в ту роль, которая предписывалась ему в той драме, которая вот-вот должна была разыграться в полном соответствии с ее сценарием. И все же она за него боялась. Опыт прошлых лет преподал ей одну простую истину – цена за исполнение некоторых желаний человеческих бывает порой слишком высока. Может, сейчас очередь за ее Майклом убедиться в этом?

Лила задвинула ящик. Хватит! Так недалеко и до дома умалишенных. Жизнь предназначена для того, чтобы ее прожить – это еще одна неоспоримая истина и осознание именно ее сейчас важно, как никогда раньше. А прошлое… прошлое не изменишь. Что же касается будущего, то оно принадлежит тем, у кого хватит отваги им воспользоваться и за кем оно – за ней или за Мендоза – время покажет.