Так и жили — размеренно и спокойно, ожидая, когда, наконец, большевики в России куда-нибудь исчезнут и можно будет вернуться домой. Петр Николаевич раз в год ездил к отцу в Констанц повидаться. Обычно осенью, недели на две-три — на фабрике ценили и отпускали на сколько просил, только бы не взял расчет.

В декабре из Совдепии приехала — по нансеновскому паспорту и с большими хлопотами — мать одного из копенгагенских русских, Георгия Лахтина, тоже бывшего морского офицера. Почему, впрочем, бывшего? Он себя бывшим не считал. Добиралась с приключениями. Больная, по дороге ее ограбили, так что приехала буквально без ничего, но письмо Петро Ковальчука довезла. Боцман писал, что письмо получил, спасибо (это через два-то года!), что жив, что устроился на работу сторожем и кое-как сводит концы с концами, что все имущество и все деньги конфисковали большевики, а что не нашли — приходится потихоньку продавать, чтобы как-то прокормиться. В заключение писал, что соскучился без дочерей и очень хотел бы их повидать.

Поскольку словесное выражение родительских чувств было боцману совершенно не свойственно, Петр Николаевич и сестры прочитали концовку письма единственно возможным способом: боцман просит вытащить его из Совдепии. Снова стали хлопотать, обратились в советское посольство, открытое к тому времени в Копенгагене, получили отказ. Пошла Ольга — старшая, самая рассудительная и сдержанная, вернулась чуть не в слезах — а ведь не плакала никогда, за старшую считалась в их странной семье. Пошел Петр Николаевич — тоже неудачно. Стали искать связи, знакомства, кое-что нашли — как ни странно, отец Иоанн сумел помочь. В общем, в конце концов, удалось для боцмана раздобыть все тот же нансеновский паспорт. Приехал — дочери ахнули — всегда крепкий был, рослый, а тут маленький, согнутый, кожа да кости, еле ходит, весь в каких-то фурункулах и язвах, и выглядит не на свои шестьдесят с небольшим, а минимум лет на десять старше.

Про петроградское житье рассказывал скупо — видимо, крепко ему досталось, — но на поправку пошел быстро. Датские булочки и шоколад свое дело сделали — через пару месяцев пропали фурункулы, округлилось лицо, снова заблестели глаза. Ольга, лучше других знавшая приемного отца, сказала как-то Петру с улыбкой: «Не усидит».

И точно — не усидел. После Рождества стал по утрам уходить, писал и получал какие-то письма, явно задумав какую-то комбинацию, но молодым ничего не рассказывал. А те не спрашивали — понимали, что бессмысленно, не расскажет, пока не закончит.

Однажды вечером, в феврале было дело, когда все собрались, объявил, что получил от германского посольства документы и едет к бывшему своему командиру Николаю Карловичу в Констанц. И письмо от него показал.

«Милостивый государь Петро Юхимович, — писал Николай Карлович, который всегда, невзирая на свой высокий чин и многолетнее тесное знакомство, обращался к боцману исключительно по имени-отчеству, и тот, естественно, субординацию тоже не забывал, — не могу тебе передать, как я рад, что ты получил необходимые бумаги и скоро приедешь. Я велел уже приготовить тебе комнаты, поживешь у меня, сколько захочешь. А лучше остался бы ты, брат, насовсем. Денег хватит. И помни, что это наши общие деньги. То, что ты пишешь про петербургские наши авуары — ничего другого и ожидать невозможно было в этом хаосе. Чудо еще, что ты сумел так много реализовать и детей снабдить на первое время. Я вчера открыл на твое имя счет здесь в моем банке и перевел туда твою долю. Подробный отчет о делах дам при встрече, сейчас же только скажу, что дела наши в хорошем состоянии, насколько это возможно при нынешней неустойчивой конъюнктуре. Благодарение Богу, хоть эта немецкая инфляция Швейцарии не коснулась. Чековую книжку высылаю с этим письмом, чтобы ты не чувствовал себя никому обязанным». И далее шли подробнейшие инструкции — на какой поезд сесть, где пересесть и как добраться до Констанца, и чтобы телеграфировал дату приезда.

— Вот и хорошо, — сказала рассудительная Елена, — старикам вместе не так тоскливо будет. Будут вместе предаваться воспоминаниям.

Так ей тогда казалось, что вся жизнь в прошлом.

* * *

Боцман убыл в середине марта, а в начале ноября 1923 года Петр Николаевич в очередной раз поехал к отцу в Констанц. Отпуск ему в этот раз предоставили королевский — три с половиной недели, не считая дороги, при условии, что он из Констанца заскочит ненадолго в Мюнхен на фабрику, с которой у фирмы Петра Николаевича наклевывался контракт.

Поезд из Копенгагена как раз и шел через Мюнхен, и Петр Николаевич решил сначала заехать на фабрику, покончить с делами, а уж потом добираться до Констанца. Недопустимость морген морген нур нихт хойте [завтра, завтра, только не сегодня (искаж. нем.).] была впечатана в его русско-немецкую голову на удивление прочно, несмотря на юношеское эсерство, и отклонения от раз и навсегда принятых правил поведения воспринимались им чуть ли не как крах мира — каковым, впрочем, несомненно и были бы, если бы он их себе позволял. Но не позволял никогда.

Пока же Петр Николаевич в одиннадцатом часу утра сошел с копенгагенского поезда на платформу мюнхенского вокзала, имея при себе, как всегда, всего один чемоданчик, столь легкий, что звать носильщика никакого смысла не было (любил путешествовать налегке, и своим умением обходиться малым и это малое ловко и компактно упаковывать немало гордился), и пошел через привокзальную площадь в сторону Карлсплатц, наслаждаясь довольно теплым по копенгагенским меркам солнечным ноябрьским утром. На Карлсплатц, точнее на одной из прилегающих улиц, был у него давно присмотрен симпатичный, совершенно домашний пансион, в котором немолодая уже, но на изумление энергичная и жизнерадостная фрау Мюллер всегда с удовольствием его принимала. И место удобное, от вокзала пешком десять минут и до штаб-квартиры дружественной компании — на штрассенбане по прямой, без пересадки — тоже не больше пятнадцати.

Фрау Мюллер вполне предсказуемо обрадовалась, захлопотала, повела на второй этаж, открыла ключиком дверь, показала рукой — битте, мол, улыбаясь, оставила. Петр Николаевич снял пальто, пиджак, жилет, галстук, быстро развесил и разложил в шкафу и комоде немногочисленные пожитки, сполоснул лицо, надел халат, сел в кресло, взял со столика номер сегодняшней мюнхенской Beobachter и хмыкнул: с первой полосы в глаза бросились аршинными буквами набранные слова: «Попытка государственного переворота!»

Петр Николаевич помнил, как четыре года назад здесь же, в беспокойном Мюнхене, возникла невесть откуда Баварская советская республика, просуществовавшая всего три недели, и потому очередная выходка баварцев его не слишком обеспокоила. Он стал читать. Оказалось, что накануне какие-то неизвестные, называющие себя рабочей национал-социалистической партией, устроили стрельбу в пивной «Бюргербройкеллер», взяли в заложники члена правительства Баварии фон Кара, который, на свою беду, назначил там свое выступление, а также командующего баварскими вооруженными силами фон Лоссова, и провозгласили себя «баварским и германским правительством». Назывались имена — как известные Петру Николаевичу, такие как Штрейхер и генерал Людендорф, так и неизвестные в Дании, но явно известные в Мюнхене, — Адольф Гитлер и Герман Геринг. Цитировались слова этого Гитлера, который якобы выстрелил из револьвера в потолок и закричал, что началась национальная революция и что никому не разрешается уходить из пивной.

Петр Николаевич снова хмыкнул: он знал эту пивную — огромный, вмещавший больше тысячи человек подвал, откуда ни один здравомыслящий баварец, коли уж пришел, раньше полуночи и так не уйдет — независимо от стрельбы в потолок. А корреспондент явно был на месте, пил пиво вместе со всеми и в очевидцы попал случайно — просто повезло.

Отложив газету, Петр Николаевич спустился вниз, спросил у фрау Мюллер чашку кофе и сел за столик слева от стойки, у окна. В контору он собирался зайти после обеда, часа в три, а теперь было полдвенадцатого, и Петр Николаевич намеревался провести оставшиеся часы неторопливо, погулять по городу, может быть, если будет настроение, зайти в знаменитый Английский сад либо в Пинакотеку, переночевать и наутро отправиться дальше, в Констанц, к отцу.

Неожиданно с улицы донесся звук выстрела. Моментально вспомнился Петроград — даже как будто все кругом вдруг потемнело и стало холоднее. Потом еще один, потом сразу вроде как залп…

— Was ist… — поднял он изумленные глаза на фрау Мюллер, что-то вытиравшую за стойкой, и наткнулся на такой же изумленный взгляд. — Frau Müller?

— Не знаю, герр Рихтер, — ответила фрау. — Вчера говорили, что эти, которых флаг еще такой забавный, ломаный крест, собирались сегодня маршировать. Но неужели они стали бы стрелять?!

Петр Николаевич вышел на крыльцо. В дальнем конце улицы видны были фигурки бегущих людей, пробежал человек с флагом, потом показались конные полицейские, затем все стихло. Выстрелов больше не было.

— Ah, die unermüdliche Bayern… Sie sind ewig unzufrieden [Ах, неугомонная Бавария… Вы вечно недовольны (нем.).]… — запричитала фрау Мюллер, когда он вернулся: сама она была из Тюрингии и критиковала баварские порядки по любому поводу.