— Не скажи! — закипятился калика, что со Святославом Итиль громил. — Не скажи…

Но товарищ его перебил, видя, что спор разгорается и ни к чему хорошему не приведет:

— А кто у вас княжит либо воеводит? Кто во граде вашем набольший?

— Да несть у нас ни князя, ни воеводы его, — прихлебывая молоко из глиняной чаши, спокойно сказал грек.

— Как так?

— Сказано вам: народ тут пришлый. От разных языков, и едина у него только вера православная. Вожди, кои и были, так все перемерли… А оно и к лучшему. Несть во граде нашем ни при, ни замятии княжеской! Никто супротив другого не возвышается.

— Тело венчает глава, а страну — князь! Разве можно без главы?

— И мы не без главы. У нас глава — старейшина. Да совет мужей мудрых, годами преклонных, в коих страсти утихли от множества лет и молитвы христианской, а мудрость прибыла и умножилась от опыта житейского и слова Божия.

— А кто воев водит? Чаю, не без войны живете?!

— Крутом опасно живем! — вздохнул грек. — И болгары камские нападают, и мурома соловая-белоглазая по лесам разбойничает, людей имает да не то хазарам, не то варягам продает…

— А во граде Муроме, слышно, князь сидит от Киева? Что ж он смерды не блюдет?

— Какой он князь! Огнищанин княжеский! И дружина у него — варяги да иудеи, два жида в три ряда! Мы и не град, а селище, но много как его воистее. Он сам дани просит да полюдьем примучивает, а защиты от него — никакой! Только на себя и надеемся.

— А среди воев кто набольший?

— Да был Илья. Хоть и годами не стар, а таков воитель и здоров телом преужасно…

— Погиб, что ли? Ты сказываешь «был»? — встрепенулись монахи. — А ноне он где? — Видно было, что про Илью они слышали, а может, к нему и шли.

— Да не мертв он нынче и не жив, в расслаблении пребывает… Уж который год в расслаблении: ни руками, ни ногами не владеет.

Монахи глянули друг на друга и, не сговариваясь, торопливо прошли в церковь и пали перед алтарем.

— «Вот оно, видение игумена нашего», — только и услышал греческий священник сказанные одним из калик, будто про себя, слова.

Удивительна была молитва монахов. Молились они молча, истово, без славословия и пения. А вставши с колен, оборотились к греку:

— Веди к сидню вашему. Где он? Где родители его?

— Родители-то в лесу, на расчистках — лес под пашню выжигают. Во граде — только дружина малая. Все наши карачаровцы тамо, а Илья-то где? В бане своей сидит. Куда он денется? Как он расслабленный! — торопливо толковал грек, едва поспевая за каликами, которые шли мимо землянок, огнищ и строений так, будто знали дорогу сами.

Дивился грек перемене в них. Словно огонь запылал в монахах, и в сумраке надвигающейся ночи странно светились их бледные лица с широко распахнутыми глазами.

Глава 2

Муромский сидень

Не в избе, но в стоящей на толстых сваях баньке пребывал, ради немощи своей, карачаровский сидень Илья. Грек-священник еле поспел за каликами, когда споро и ловко, перепрыгивая через огородные грядки с буйно возросшей капустной рассадой, подошли они к заволочному оконцу и пропели:

— Слава Господу и Спасу нашему Иисусу Христу!..

— Во веки веков, — тяжко и низко простонал голос за неохватными бревнами банного сруба. — Кто здесь?

— Калики перехожие, монаси с печор киевских. Притомились, пообились в пути немереном, подай испить водицы странникам, Илюшенька…

Ничего не понимал грек в этом странном разговоре-перепеве, но и сказать ничего не мог — точно столбняк на него нашел. Торчал посреди огорода будто пугало.

— Рад бы услужить вам, люди добрые, да ноне я в немощи. Ни руками, ни ногами не владею. Не прогневайтесь и мною не погнушайтесь: не побрезгайте ради болезни моей, пойдите возьмите ковшик да сами водицы и налейте.

— А был бы здрав, Илюшенька, не погордился бы странникам убогим услужить? — спросил один из монахов.

— Чем гордиться-то? — удивленно спросил-пророкотал голос за стеной. — Я не князь, не кесарь… Я — сын христианский, и все люди — дети Христа и Бога нашего, чего чваниться?.. Была бы прежняя моя сила, не гнил бы я в бане заживо. Заходите, Божьи люди, коли немощи моей не гнушаетесь.

Монахи, согнувшись, посунулись в баньку. А грек так и остался стоять столбом, не в силах с места стронуться. Во мраке баньки мерцала лампада перед иконою да струился из двух заволочных оконцев слабый свет. А рядом с каменкой, на полке, полулежал-полусидел в белой чистой рубахе до колен немощный Илья.

— И почто ж ты, Илюшенька, в баньку забился, от людей хоронишься? — спросили монахи.

— Стыдно на людях быть в таком художестве. Раньше одной рукой семерых валил, а ныне комара отогнать не могу. Вона, едва-едва руками двигаю, грех сказать: порток завязать сам не могу. А здеся, в баньке, жене моей обмывать меня сподручнее, я ведь, — всхлипнул Илья, — хуже дитенка грудного сделался. Детишков своих стыжусь.

— А за что ж тебе сие расслабление? Не припомнишь ли греха за собою какого?

— Нет, — твердо сказал Илья. — Все грехи свои припомнил и исповедался. Спасибо, поп наш меня сюды приобщать да исповедовать приходит, да Евангелие читать. Несть греха моего знаемого! Может, согрешил когда неведомо, неведением своим, да и в том уж сто раз покаялся.

— За что ж расслабление тебе?

— По воле Господней, — твердо ответил Илья, опуская кудрявую голову на глыбоподобную грудь.

— И не ропщешь проливу Господа, и сомнения тебя не берут? — опять спросили монахи.

— Нет, — так же твердо ответил Илья. — Господу виднее! Я из воли его не вышел.

— Так для чего ж Он силы тебя лишил? Живым мертвецом сделал?

— Кто ты, человек, что спрашиваешь меня? — пророкотал Илья. — Зачем терзать меня пришел? Так вот я тебе отвечу! Как Иов многострадальный, в муках не возропщу, не усумнюсь, ибо неисповедимы пути Господни, но все, что творит Он, Отец мой Небесный, — ко благу моему А вы меня не мучьте и не докучайте. Вона кадка с водой — попейте да и ступайте с миром. Дух от меня лежалый, тяжкий идет, мне это неловко.

— Сие не дух, а запах! — сказали монахи, подходя к огромному, привалившемуся к стене Илье и едва доставая до его лица. — А дух в тебе, Илюшенька, медов стоялых крепче и елея слаще.

— Да полно вам! — гудел он, отворачиваясь, но калики троекратно расцеловали его. — Да почто же вы плачете?

— От радости, Илюшенька, от радости.

— Какая радость колоду такую бездвижную видеть?!

— Господь, Илюшенька, пророка Иону во чрево Левиафаново поместил, во глубь моря-окияна низверг, дабы он из воли Господней не вышел, и там во чреве китовом он в разум полный вернулся и возопил:


«Ко Господу воззвал я в скорби моей —
и Он услышал меня.
Из чрева преисподней я возопил —
и Ты услышал голос мой.
Ты вверг меня в глубину; в сердце моря,
и потоки окружили меня,
все воды Твои и волны Твои проходили надомною.
И сказал я: отринут я от очей Твоих,
однако я опять у вижу святой храм Твой.
Объяли меня воды до души моей,
бездна заключила меня;
травою морскою обвита была голова моя.
До основания гор я снисшел,
земля своими запорами на век заградила меня.
Но Ты, Господи Боже мой,
изведешь душу мою из ада.
Когда изнемогла во мне душа моя,
я вспомнил о Господе,
и молитва моя дошла до Тебя,
до храма святого Твоего.
Чтущие суетных богов
оставили Милосердного Своего,
а я гласом хвалы принесу Тебе жертву:
что обещал — исполню,
у Господа спасение»… [Песнопение составлено по мотивам псалмов Царя Давида.]

— пропели монахи.

И больной Илья, словно в полубреду, повторил:

— …Что обещал — исполню. У Господа спасение…

— А что бы исполнил Господу, Илюшенька, когда бы извел тебя Господь из немощи твоей?

— Какое Господь заповедовал бы послушание, тем бы и служил.

— А мечом служил бы Господу нашему?

— Я человек воистый, приходилось отчину оборонять. И обучен стариками к тому. Служил бы.

— Обетоваешься ли оставить дом и всех сродников своих ради служения воинского? — спросили старцы.

— Обетоваюсь!

— Обетоваешься ли покинуть чад и домочадцев своих ради служения воинского Царю Небесному?

— Обетоваюсь!

— Обетоваешься ли отринуть славу мира сего, и гордыню людскую, и всю суету, и красоту тленную мира сего ради Господа и Спаса нашего?

— Обетоваюсь! Господь — моя сила, и в Нем — спасение мира и народа моего, — ответил Илья, дрожа от странного экстатического напряжения. — Да не отступлю и не постыжусь!

— Аминь! — выдохнули старцы. И, споро раскрыв котомочку заплечную, достали оттуда корчажку глиняную запечатанную. — А вот, Илюшенька, испей-ко нашего питья, ровно три глотка.

Они плеснули из корчажки в ковшик. Поднесли к губам больного.

— Раз, два, три, а более не надо. Запевай за нами «Верую».

— Верую! — пророкотал Илья. — Во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым… — Голос его стал стихать, и на словах: — Исповедую едино крещение во оставление грехов [Символ веры Русской Православной Церкви.], — он откинул голову и уснул.