— Батьку! — чуть не взвыл перепуганный Шумейко. — Да ты никак шутишь?! Из меня писарь, а того пуще, дипломат — как из моего жеребца крымский хан, прости господи…

— Хорошо, что сам это понимаешь… Ну, так запомни мое предупреждение! И впредь постарайся, чтобы голова раньше языка работала! Иване, — повернулся Хмельницкий к писарю, нервно кусающему губы от обиды, — ступай к послу, объяви мою волю. Скажи ему так: из уважения к его милости воеводе киевскому и брацлавскому, а также к личности храброго шляхтича, столь нелегкий и опасный путь проделавшего, гетман Войска Запорожского зовет посла в покои свои как пышного гостя, при оружии. И веди сюда с почетом.

Глава 5

Дьяк Астафьев, шумно пыхтя, утер платком взмокшее лицо. От несусветной духоты кровь прилила к голове, перехватывало дыхание. Больше всего он сейчас хотел скинуть кафтан, но нельзя: приличия надо блюсти… Даже в застенке.

— Ну-ка, еще добавь! — кивнул он палачу. — Только гляди у меня, не переусердствуй… А то живо на его месте окажешься!

Заплечных дел мастер, коего звали Мартынкой Сусловым, чуть заметно усмехнулся: шалишь, дьяче! Скорее тебя на дыбе подтянут, чем меня! Дьяков-то на Москве — куда ни плюнь, попадешь, а такие каты, как я, на вес золота… Промолчал, отступая и занося кнут, лишь кивнул с притворным испугом: не извольте, мол, беспокоиться, Афанасий Петрович, все сделаем, как надо…

С шипящим свистом длинный сыромятный ремень метнулся вперед, рассекая воздух, потом раздался сочный, хлюпающий звук, тотчас же заглушенный истошным воем: «Уа-а-ааа!!!» Дьяк поморщился, нехорошим словом помянув упрямого вора, из-за которого уже не только исподнее, но и все прочее платье — хоть выкручивай… Пот градом катится, духотища-то какая! От раскаленных углей жаром так и несет, хоть и постарался сесть как можно поодаль, у самых дверей… Ох, тяжка ты, служба царева, тяжка!

«Ничего, потерплю… Дождусь, чтобы и Андрюшку вот так же… для начала! Поймет вор и лиходей, каково это — народ на смуту толкать против самого царя! Всю шкуру кнутом обдерем, как липку! А уж потом, после малого роздыха…» Дьяк мотнул головой, прогоняя приятное видение. Дело — поначалу.

Мартынка новым, точно выверенным движением, полоснул висящего. Такой же хриплый вой, отразившись от стен и сводчатого потолка, опять стегнул по ушам… Потом — еще раз, и еще… Астафьев, болезненно поморщившись, протянул вбок руку. Подскочивший стрелец поспешно плеснул из глиняного горшка квасу в кубок, поднес с поклоном. Дьяк жадно, в два глотка, осушил, облегченно вздохнул, утирая ладонью мокрые губы… Когда был отсчитан двенадцатый удар, подал знак палачу: хватит!

— Ну что, Егорка, память не воротилась? Начнешь говорить или… — Дьяк сделал зловещую паузу.

Висевший на вывернутых руках голый человек с хриплым, рыдающим стоном кое-как выдавил:

— Боярин… Милостивец… Да я все, как есть, скажу… Повели снять, мочи нету…

— Ну, давно бы так! — усмехнулся Астафьев, пропустив мимо ушей звание, ему не принадлежавшее. (Точнее, не пропустил, конечно, ведь слаб человек, искусу подвержен, на лесть падок… Еще раз подумал: коли, с Божьей помощью, изловит злодея Андрюшку, государь наверняка его боярином сделает!) — Или мне много радости людей мучить, хотя бы и воров? Я вот думаю: не совсем ты пропащий, страх Божий еще не позабыл, к бунтарям да смутьянам не по злой воле примкнул, не по корысти, а едино лишь по глупости, по темноте своей… Иль ошибаюсь?

— Истинно так, милостивец… — с огромным трудом человек двигал распухшими, искусанными в кровь, губами. — По темноте… Вели снять Христа ради!..

— Сейчас велю. Но помни: ежели начнешь юлить да выкручиваться — темнотой уже не прикроешься! Понял??! — взревел вдруг Астафьев, срываясь с табурета, точно ткнули его чем-то острым пониже спины. Подскочил к Егорке, поднял голову, уставился немигающим, яростным взглядом прямо в глаза, обезумевшие от страданий. — Понял, спрашиваю?!

Тот сдавленно охнул, дернулся, пытаясь что-то прохрипеть… Дьяк разобрал первый слог: «По…» Но тут в глотке у висевшего заклокотало, тело выгнулось, хлынул поток рвоты. Астафьев едва успел отскочить, зажав нос…

— С-скотина вонючая… — выругался дьяк, приметив, что вор все-таки забрызгал рукав его кафтана. Пусть самую малость, а все же как досадно! Сморщившись, повелительным жестом подозвал стрельца. Тот поспешно макнул тряпицу в ведро с водой, выжал, протер рукав. Астафьев придирчиво оглядел себя — не попало ли еще куда? — снова сел на табурет, велел палачу:

— Снимай подлеца! Руки вправь, окати водой… Сейчас заговорит! А не то, Христос свидетель, я ему такую темноту покажу!.. Собственной блевотиной захлебнется, собака!

* * *

С каждым шагом, неумолимо приближавшим меня к палатке князя, настроение неуклонно ухудшалось, пока не достигло отметки «совсем хреново». Вот тут я неподдельно рассердился прежде всего на себя. А заодно на пана Беджиховского, именно в эту минуту украдкой шмыгнувшего в какой-то возок… Точнее, это пану казалось, что «украдкой», а у меня-то с боковым зрением пока все в порядке, слава богу.

Поведение Беджиховского мне весьма не понравилось. Выражение его лица, когда он смотрел в мою сторону, — еще меньше… Конечно, в том, что подчиненные не любят своих начальников, нет ничего странного. Смысл анекдота про письмо солдата-срочника родителям: «Милые мама и папа! У меня все в порядке. Прошу вас: купите поросеночка, хорошо кормите, заботьтесь. Пусть растет большим и здоровым! Назовите его «Сержант Петренко». Приду со службы — своими руками зарежу!!!» — я давно и хорошо понял много лет назад, на собственном опыте. Но все-таки… ой, не к добру! Особенно если учесть, что шмыгнул-то он в возок пана советника Доминика Груховского… Тем более что в открывшемся проеме возка, когда распахнулась дверца, я все тем же боковым зрением разглядел и лисий профиль святого отца Микульского, и надменную пухлощекую физиономию пана Ярослава Качиньского…

Много я бы дал, чтобы услышать, о чем сейчас там говорят. Но что толку мечтать о несбыточном! Рядом топает княжий посланец, чтоб ему… И ведь не скажешь: ступай, мил-человек, доложи его княжьей мосьци, что я прибуду через считаные минуты. Уж что-что, а дисциплину Иеремия навел у себя хорошую, раз приказал человеку: «сопроводить», то будьте уверены, ни на шаг от меня не отойдет, доставит к самой палатке… Ну, положим, погрузить его в глубокий сон — пара пустяков… Может, даже поверит, придя в себя, что ему солнышко голову напекло… хотя это уже на грани идиотизма. Но как быть с кучей ненужных свидетелей?! Едва ли они спокойно будут смотреть на то, как пан первый советник «вырубает» княжьего слугу, а потом с невинным видом торчит у возка другого советника!

То, что против меня (а заодно и против Тадеуша) плетут заговор — это даже к гадалке не ходи… Ну что же, пан Беджиховский, пеняй на себя! Сам выбрал свою судьбу. Я тебе не благородный рыцарь Пшекшивильский-Подопригорский…

* * *

Может, поляк, появившийся на пороге гетманской горницы, в первое мгновение и был шокирован, углядев такое количество подбитых глаз, расквашенных носов и порванных рубах, но быстро взял себя в руки. Хмельницкий, внимательно смотревший на него, в душе одобрительно усмехнулся: «И впрямь, доброго посланника выбрал пан Кисель!»

С виду шляхтичу было около тридцати лет. Хотя поручиться в том никто не мог бы: в эту пору юноши, закаляясь в походах и бесконечных стычках, мужали очень рано. Пережитые испытания, лишения меняли их облик, делая черты резче и серьезнее… Довольно высокого роста, подтянутый, с тонкими, аккуратно подкрученными усиками, коротко-стриженый, он смотрел на гетмана без тени страха или угодничества, скорее даже с каким-то вызовом. В правой руке шляхтич держал свиток, скрепленный большой красной печатью, левая покоилась на оголовье рукояти той самой сабли, которую он так упорно не хотел отдавать.

— Ротмистр Станислав Квятковский, личный посланник его милости сенатора Речи Посполитой, воеводы киевского и брацлавского, ясновельможного пана Адама Киселя! — громким, уверенным голосом отчеканил поляк, сопроводив свои слова коротким, по-военному четким наклоном головы. — Направлен его милостью к сотнику чигиринскому Зиновию-Богдану… — возмущенный гул, раздавшийся за столом, который в долю мгновения усилился до негодующего ропота, ничуть его не смутил, лишь заставил повысить голос, договорив: — Хмельницкому с личным посланием! Которое обязан вручить означенному сотнику в собственные руки. — И поляк, еще раз склонив голову, поднял на уровень плеча свиток, показывая всем присутствующим.

Прокоп Шумейко, не выдержав, зарычал:

— Батьку, хоть и прогневайся, а не могу терпеть и молчать! Лях тебя бесчестит в твоем же доме!

— Ты гетман наш, всем Войском Запорожским избранный! — поддержал полковник Гладкий. — Пусть так тебя и именует! Или едет обратно, откуда явился!

Хмельницкий повелительным жестом осадил уже готового взорваться Нечая — у того и старый шрам побагровел, так злился командир Брацлавского полка, — повернулся к ротмистру, нахмурившись, буравя его тяжелым взглядом: