Легенда — это уже сухохлебовское нововведение. Он настоял, чтобы каждый военный сочинил для себя легенду, объясняющую, где он работал в городе, как сюда попал, где был ранен, кем доставлен. Эти легенды вызубриваются назубок, и Сухохлебов сам экзаменует усвоение. Он почему-то придает этому особое значение, хотя пока что ни одному из наших ни разу не приходилось пускать эти легенды в ход.

Не знаю, может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что Толстолобик вообще не интересуется, откуда и кто новые больные. Прусак же обычно весь настораживается. Подскакивает к койке новичка и, глядя на него в упор, задает тоже известные всем нам вопросы:

— Большевик? Комиссар? Еврей? — Лицо его при этом морщится, а носик так и ходит.

Получив в ответ три уверенных «нет», он некоторое время с сомнением смотрит в лицо спрошенного, потом многозначительно кивает головой и передает свое резюме Толстолобику. Иногда что-то в этих «нет», должно быть, кажется ему подозрительным. Он сообщает Толстолобику о своих сомнениях, но тот брезгливо отмахивается. Потом они, набросив халаты, обходят палаты, причем Толстолобик идет, явно скучая, зато Прусак с подчеркнутым усердием заглядывает в лица больных, под кровати, на кухню, в кладовку. К этому рвению своего подчиненного Толстолобик относится с подчеркнутым пренебрежением. Вообще они, должно быть, не терпят и побаиваются друг друга.

Может быть, мне только кажется, но я начинаю думать, что этот Краус, немолодой немецкий врач, немножко симпатизирует мне. Однажды он зашел в «зашкафник», присел на табурет, достал из кармана бумажник, вынул фотографию, показал мне. На ней изображены крупная женщина и два рослых симпатичных парня. Моих школьных познаний немецкого хватило лишь на то, чтобы понять: жена и сыновья, оба солдаты, и, слава богу, один сейчас во Франции, а другой — в Африке, в войсках генерала Роммеля, а не здесь, в этой холодной и страшной стране.

Уходя, Толстолобик вынул из подсумка две плитки шоколада, протянул Стальке и Домке. Политичный Домка сделал вид, что не заметил, отвернулся, ковыряя сучок на тыльной стороне шкафа. Сталька оттолкнула руку, протягивающую шоколад. Я испугалась. Толстолобик вздохнул, покачал головой и вышел из нашего «зашкафника», оставив шоколад на столе.

— Ауфвидерзеен, фрау Вера!

— До свидания, господин Краус!

Тут, Семен, я должна тебе признаться в дрянном поступке: я не вернула шоколад и не сказала никому, даже Сухохлебову об этом злосчастном подарке. Очень хотелось побаловать ребят этим лакомством. Но они у нас народ твердый, заставили меня разделить плитки на мельчайшие дольки, а Сталька раздавала потом по крошке всем нашим подземным жителям.

Первую дольку, конечно же, получил Сухохлебов. Просто понять не могу, чем этот человек приворожил ребят. Не только моих, но и бедного Василька, койку которого, по его просьбе, даже поставили теперь рядом с Сухохлебовым. Вот и еще одно сходство между вами. Тебя ведь, Семен, дети тоже любили.

— Нам вас, Василий Харитонович, сам господь бог послал, — брякнула ему как-то тетя Феня.

— Ну что ж, не очень, конечно, четкая формулировка, Федосья Ивановна, но раз не отдел кадров, то, может быть, и господь бог, шут его знает, — согласился он.

И все-то он понимает. До всего ему дело. Тут как-то Мария Григорьевна посокрушалась о плохом питании, и возникла у них идея организовать целую экспедицию. Я уже говорила, что хирургический корпус вместе с кухней и кладовыми, где хранились запасы, разрушен, но не сгорел. Вот и посокрушались они, сколько продуктов завалено в этих кладовых.

— А какие там продукты? — поинтересовался Сухохлебов.

— Да разные. Крупы, горох. Консервов не больно много, но и консервы были. Ящиков десять. И масло — чуть начатая бочка… Мало ли… Вот, все пропало. — И она даже слюнки с шумом подтянула.

— А почему пропало? Консервы-то не гниют, — сказал Сухохлебов и даже приподнялся на локте. — Раз не было пожара, целы консервы. А что, если попытаться раскопать?..

Мария Григорьевна некоторое время сидела молча, пожевывая губами. Она не умеет у нас быстро решать. Посидела вот так. Потом встала и сказала:

— Попробуем, — и ушла.

Этим же вечером экспедиция, сколоченная из выздоравливающих, начала раскопки. Разбирали камни несколько ночей. Трудились все, даже моя Сталька таскала битые кирпичи. И ведь докопались: несколько кулей муки, консервы, бочонок повидла, бутыли с постным маслом, порядочно крупы и гороху. Правда, все это сильно подмокшее и тронутое мышами. Но в нашем положении не до качества.

Когда все эти трофеи перенесли в чулан с толстой железной дверью, предназначенной для хранения противопожарных инструментов, я, поглядев на богатства, вздохнула с облегчением. Голод, приближение которого мы ощущали всякий раз, наблюдая, как день ото дня знаменитый «суп рататуй» становится все жиже, отступил. Ну хоть ненадолго. Хотя бы на несколько недель.

Теперь, вдохновленные этим успехом, оба они мечтают о новой операции. Сухохлебов вспомнил, что в их дивизии в обозе были лошади. Были кони и в разведвзводе. Почти все перебиты. В октябре в этот год уже стала река. Стало быть, мороженая конина и до сих пор лежит в снегу, замерзшая, занесенная метелями. Мороженая конина? Ну что же, в нашем положении и это пища. И вот у них имеется проект — разрубить эти туши, привезти и засолить. Плохо? Да нет, прекрасно. Просто прекрасно!

Видишь, Семен, и радости у меня появились. И я уже не паникую, а верю, что мы продержимся, дождемся своих. На чем основана эта вера? Да всерьез ни на чем. Просто много у нас хороших людей и тут, под землей, на крохотном клочке, где мы сохраняем свои порядки, и в городе, по которому шагают гитлеровские патрули.

Вот Наседкин — сколько его обижали. Кому бы, как не ему, может быть, и припомнить сейчас все обиды или, вспомнив отцовское дело, начать хапать и богатеть. Ну как же, один медик на весь район! Последнее отдадут, лишь приди к больному. А он вон с точностью, будто ему номерок вешать, идет каждый день пешком к нам в госпиталь, где ничего не получает, кроме миски знаменитого нашего супа, горстки каши да кусочка хлеба с повидлом.

Или Мудрик. Занят какими-то своими, не знаю уж, чистыми или нечистыми, делами. Как я его оскорбила! Но, являясь к Сухохлебову и к своей крале, никогда не забудет что-нибудь принести для нашего госпиталя. Прошмыгнет через палаты, сунет Марии Григорьевне и исчезнет. Тут как-то, опередив Антонину, я вышла из своего «зашкафника» на его тихое «фю-фю-фью». Он усмехнулся. Бросил к моим ногам рюкзак, в котором громыхнуло что-то тяжелое.

— Гостинец вашим доходягам. Не побрезгуйте.

В мешке были… коробки с отличными конфетами нашего довоенного производства. Я даже вскрикнула:

— Откуда?!

— Со склада, фрау Вера, со склада трофеев. Под расписочку, с расчетом на том свете, угольками. — И он картинно поклонился, как артист, выполнивший любимый публикой номер. — Заметьте: Мудрик никогда не удалялся с манежа без хлопка…

Он еще больше оброс, борода из плюшевой стала каракулевой. Глаза увеличились и как-то лихорадочно сверкали в углубившихся впадинах. Должно быть, нелегко приходилось ему.

— Володя, не надо, не рискуйте. Мы тут откопали немного продуктов, обойдемся без ваших гостинцев. Не надо рисковать…

— А вы красивая, — вдруг брякнул он, смотря мне прямо в глаза.

— Не будете лезть в петлю? Обещаете?

— Я на лонже жить не умею, — как-то посерьезнев, сказал он.

— А что такое лонжа?

— Спросите на досуге у Антона, она вам объяснит.

— И все-таки не рискуйте. Не будете, да? — Я притронулась к его рукаву. Мне действительно было жаль эту слишком уж удалую голову. — Ну, я прошу вас.

Он отдернул руку, отодвинулся, и я опять услышала это противное балаганное:

— «Ха-ха-ха!» — вскричал старый граф, думая обратное…

А потом он сидел у койки Сухохлебова. Они о чем-то секретничали. Лицо у него было серьезное, он озабоченно тер ладонью свою каракулевую бороду.

Мудрик внезапно появляется и внезапно исчезает. Я очень боюсь, как бы его не принесло, когда здесь немцы. Кто знает, что может выкинуть этот отчаянный парень… Впрочем, вряд ли есть такая опасность. Он ходит бесшумно, как кошка, и чутье у него, должно быть, тоже кошачье.

И еще, Семен, скажу тебе по секрету: беспокоит меня этот Толстолобик. Я его просто боюсь. Нет, не какого-то подвоха с его стороны. Это интеллигентный человек и совсем не похож на гитлеровца. Но сочувствие его к нам может быть неправильно истолковано. Для госпиталя это, вероятно, полезно, но вот для меня… Сейчас вон Сталька, эта курчавая обезьянка, уморительно изображает его:

— Яволь, фрау Вера… Ауфвидерзеен, фрау Вера… Натюрлих, натюрлих…

Все, даже Сухохлебов, покатываются со смеху, а мне вдруг становится страшно. «Фрау Вера»! Если до наших дойдет, как адресуется к твоей жене немецко-фашистский оккупант, если там узнают о шоколадках, которые он оставляет моим детям… Я знаю, ты бы меня понял. Но ведь ты у меня особенный, и не ты будешь судить мои поступки.