— Доктор очень торопится, — продолжала Ланская, насмешливо поглядывая на меня. — Скажите, что ее ждут раненые германские воины…

— Я работаю в нашем госпитале. В нем только русские! — закричала я в ужасе.

Все восемь очередей молчали. Лица были повернуты к нам. Они ничего не выражали, эти лица. Но глаза… Лучше бы мне не видеть эти глаза… А тут еще я вдруг заметила в углу, на скамейке, Мудрика. Ну да, это он в своей каракулевой бородке. Но что это? Сидит, откинувшись на спинку деревянного дивана, положив на костыль забинтованную и, кажется, даже загипсованную ногу. В руках госпитальная палка. Сидит и исподтишка посматривает на меня… Он ранен? Когда? Почему не пришел к нам и почему не мы наложили ему повязку?.. Я хотела пойти к нему, но снова появился гологоловый лейтенант, как видно, адъютант коменданта, и сделал знак — прошу. Мудрик откровенно усмехался.

Я, как и все мы, много слышала о немецких фашистах, которые, кстати, именуются не фашисты, а нацисты. Видела их в фильмах, в пьесах. Но если бы мне сказали, что этот немолодой, толстый, благодушный офицер в свободном черном кителе, сидящем на нем, как пижама, новый нацистский комендант нашего города, штурмбаннфюрер войск эс-эс, я бы не поверила. При нашем появлении он учтиво вышел из-за стола, усадил нас в кресло и довольно прилично выговорил по-русски:

— Целую ручки, весь к вашим услугам.

— Господин штурмбаннфюрер, это моя подруга доктор Трешкина. Хирург, восходящее светило медицины. Если бы не ее искусство, я бы, вероятно, не имела сейчас удовольствия с вами разговаривать. Она собрала меня буквально из кусков, — ворковала Ланская, небрежно бросив ногу на ногу, однако так, чтобы видно было ее круглое, полное колено. Продолжая выдумывать про меня дикую ерунду, она достала сигарету, повертела в пальцах, и толстяк тотчас же протянул ей зажигалку. Впрочем, слушая ее болтовню, он просматривал какой-то длинный, лежащий на столе список и, когда она замолкла, поднял на меня светлые, водянистые глаза.

— Трешникова? Вера Трешникова? Я слышал о вас, доктор Трешникова. У вас госпиталь на семьдесят пять коек. — Он встал, повернулся к стене, где над ним, под портретом пучеглазого Гитлера в военной форме, висел план города и, ткнув карандашом в нарисованную на плане кроватку, сказал: — Ваш госпиталь здесь? Я осведомлен. Вы — шпитальлейтерин, вы делаете одно… вас зинд да?.. одно благородное дело.

Он знает о нас. Он даже фамилию мою правильно произнес, не в пример Ланской. Хорошо это или плохо? Мы изображены на его плане, узаконены. Наверное, все-таки это лучше. Но что ему отвечать? О чем вообще может говорить советский человек с гитлеровским офицером? Я вопросительно взглянула на Ланскую, — она сидела, откинувшись на спинку кресла, небрежно покачивая ногой, покуривая, мучительно напоминая, нет, не Любовь Яровую, а какую-то другую женщину из этой пьесы. На губах насмешливая, но отнюдь не злая улыбка. Она наблюдает за мной, как взрослый человек, бросивший трусливого мальчишку в воду, снисходительно наблюдает, как там он барахтается, ожидая, что он выберется сам, и в то же время давая ему понять, что утонуть он ему не даст.

— Мы, господин штурмбаннфюрер, знаем, как вы заняты, мы на минуточку, — произносит она на самых воркующих нотах своего богатого голоса. — Мы должны зарегистрироваться, получить эти, ну, как их, о господи, ну… эти ваши штучки… «аусвайсы». Но там такая очередь… Вы, как истинный офицер, конечно, рыцарь… Не поможете ли вы двум растерявшимся дамам?

— О, да, да, мы все так обязаны вам, фрау Ланская, за ваши… вас зинд да?.. за ваше искусство.

Он вызвал звонком адъютанта, распорядился. Тот взял наши паспорта и исчез, а хозяин кабинета тем временем отошел к маленькому столику, где стоял графин. Отвернувшись от нас, положил в рот пилюлю. Быстро запил. «О, да у тебя, батенька, должно быть, язва. Да и свирепая», — подумала я, заметив гримасу боли на его мясистом лице.

— Фрау Ланская, мое намерение открыть здесь к рождеству офицерское варьете очень велико… нет, важно, да, так, важно. Оно одобрено командованием. Москва к тем дням будет взята, возможно, мы достанем столичных актеров, но звездою, разумеется, будете вы. — Толстяк галантно поклонился и постарался проглотить болезненную икоту.

— Да, да, конечно, мы уже сейчас готовим с господином Винокуровым программу. Мне подарили фаши… о, черт, немецкую пластинку… Я разучиваю песенку на вашем языке.

— Хорошо бы что-то такое… о, вас зинд да?.. что-то херцлихен… херцлихен… О, нун зо… сердечное, сердечное. Мы далеко от нашей милой родины, от своих любимых жен и матерей. Храбрые солдаты скучают по семьям… Что-то… О, как же это будет по-русски?.. Ну, что согреет сердце.

— Поняла, учту ваше пожелание. Что-нибудь согревающее сердце? Прелестно… Отлично задумано. Но, может быть, господин комендант пришлет мне что-нибудь, что согреет наши желудки?

— Желудки? Вас ест желудки?.. Ах, зо, ха-ха!.. Натюрлих, натюрлих… Германское командование умеет ценить тех лиц, которые ему искренне служат.

И когда адъютант принес наши паспорта и мы расписывались на каких-то трех листках, он тут же отдал ему по-немецки соответствующие распоряжения. Ланская лихо подмигнула мне.

Снова надо было пройти через зал, сквозь строй насмешливых, недоумевающих, очень недобрых взглядов. Артистка шла, привычно улыбаясь. Несмотря на заметную полноту, она легко несла свое большое, складное тело. А я бросилась через приемную, как человек бросается через огонь во время пожара. И хотя я не сделала ничего плохого, не произнесла ни одного компрометирующего меня слова, я чувствовала себя перед этими людьми преступницей.

Я была уже у двери, когда меня остановило тихое восклицание: «Товарищ доктор!» Инженер Блитштейн. Это, конечно же, он, хотя его трудно узнать, так он осунулся, постарел.

— Товарищ доктор, всего два слова. Вы были у коменданта, вы с ним знакомы… Что это за человек?

Не знаю уж, что выразило мое лицо, но он заторопился:

— Вы понимаете, как вышло… Мирра, жена моя… у нее был инфаркт. Нетранспортабельна. Разве мы могли ее бросить? Я остался. И дочери остались. Что было делать? И вот… сначала нас не трогали. Но в пятницу… Вы, конечно, слышали, что здесь происходило? Эти эсэсманы врывались ночью в еврейские квартиры, хватали людей, куда-то увозили, не давая даже взять ничего с собою. Мы целые сутки просидели на чердаке. Но за нами не пришли. Мы было облегченно вздохнули. И что же — пожалуйте, эта регистрация. Как вам это нравится? А?.. Что теперь? А Миррочка так больна. Ей нельзя даже волноваться.

Темные, глубоко запавшие глаза смотрели на меня с надеждой. Но что я могла ему ответить?

— У меня такая же повестка, как у вас. Всех регистрируют.

— Мы — несчастная семья. Что я им? Я варю мыло. Нужно же в городе мыло? Не вам, врачу, объяснять, — может вспыхнуть эпидемия… А моя жена, мои девочки… Доктор, не могли бы вы походатайствовать перед господином комендантом?.. Одно слово. Одно маленькое слово.

Я растерянно посмотрела на него.

— Коменданту? Как коменданту?.. Но он слушать меня не станет. — И вдруг как-то само собой сказалось: — Как врач, я навещу вашу супругу. Адрес?

— Пожалуйста, пожалуйста! — обрадовался он. — Ах, не на чем написать… Но просто запомнить: «Большевичка», дом шестьдесят один. Шесть и один… Квартира восемь… Это во дворе… Найти легко — наискосок от бань…

Ланская, нетерпеливо пережидавшая разговор у двери, решительно подошла к нам.

— Извините, мы торопимся. — По-хозяйски взяла меня под руку. — Пошли, Вера Николаевна, нас ждут…

— Да, да, конечно. Я понимаю, я все понимаю, — торопливо забормотал инженер. — Но, доктор, умоляю… Если, конечно, можно… Она совсем беспомощна.

* * *

Ланская вела, вернее, просто тащила меня на буксире. Прихрамывая, она шла быстро. За ней было трудно поспеть. А у меня из ума не выходил этот инженер. Ведь явно не о медицинской помощи молили его затравленные глаза, явно не на докторский визит он надеялся.

— Ужас, ужас! — говорила актриса. — Это как у Уэллса, помните, в «Борьбе миров»? Какие-то чудовища хватают людей, бросают в корзинки себе на потребу, как мы кур или уток… Это дичайший бред о чистоте нордической расы, о заговоре мирового еврейства, о первородном грехе перед кровью. Это дикое шаманство. Оно у них возведено в ранг религии. Против этого никто из них не может не только возразить вслух, но даже и мысленно. Боже сохрани!

И вдруг остановилась, посмотрела на меня вопросительно.

— Я не знаю, кто вас здесь оставил. Я ничего у вас не спрашиваю, но… если можете, сделайте что-то для этой семьи. Их надо куда-то спрятать или вывезти за реку, я не знаю… И скорее, иначе… — Она провела ладонью по горлу и пошла быстрее.

— Если бы это было в моих силах… Но я посещу больную. Обязательно.

Близоруко щурясь, Ланская посмотрела на меня не то изучающе, не то насмешливо.

— А вот этого как раз и не следует делать. Они не простят вам общения с обреченным семейством…

— Я же врач.