Нагоре приходила поцеловать меня перед сном каждый вечер в десять часов десять минут, я же прятала лицо в подушку и похлопывала ее по плечу. Что хорошего в человеке, который требует любви в ответ на любовь? Ничего.


Нагоре перестала говорить с испанским акцентом, стоило ей приземлиться в Мексике. Хотела мне подражать. Она, как дремлющее насекомое, ждала, чтобы на наших глазах выйти из спячки, расправить крылья и полететь. Она обрела окрас, будто кокон, сплетенный ее родителями, был лишь подготовкой к предстоящей жизни. Грустила она недолго — детство взяло свое. Я подрезала ей крылья, когда пропал Даниэль. Никто не должен затмевать моего сына и мою память о нем. Мы останемся фотографией счастливой семьи, которой ничего не будет, даже если ее смахнет на пол жалкое насекомое, бьющее крылышками, чтобы взлететь.


Фран приходился Нагоре дядей, его сестра родила ее в Барселоне. При том что родом оба из Утреры. И брат, и сестра улетели от дома подальше, прежде чем пустить корни и создать семью.

Сестру Франа убил муж, поэтому Фран решил, что мы обязаны забрать Нагоре себе. И вот Даниэль еще в утробе, а я уже мать шестилетней девчонки. Только проблема в том, что матерью я так и не стала. Еще одна проблема в том, что я вовремя не умерла.


Были моменты, когда я хотела быть матерью-героиней, преодолевать километры, едва волоча ноги. Ходить, расклеивать листовки с портретом Даниэля, день за днем, час за часом, неустанно подбирая слова. Еще я хотела — правда, намного реже — быть настоящей матерью Нагоре, хотела причесывать ей волосы, готовить завтрак, шутить. Вместо этого я зависла в вечном сне, и если когда и бодрствовала, то чисто инстинктивно. Но чаще я хотела быть Амарой, сестрой Франа: пусть бы на ней сейчас лежала необходимость заботиться о двух чужих жизнях, а не на мне. Родиться в дурацкой семье, прожить дурацкую жизнь, умереть дурацкой смертью. Не рожать. Не беременеть, не позволять животворящим клеткам плодиться. Не быть жизнью, не быть источником жизни, не быть частью материнского мифа. Обрубить будущее Даниэля на корню, перекрыть Нагоре кислород, и пусть задохнется. Быть подушкой, которая задушит ее во сне. Ослабить потуги, благодаря которым они оба появились на свет. Не рожать. (Дыши, дыши, дыши.) Не рожать, потому что, когда они родятся, материнство навсегда.

Если я когда-то и была ребенком и если правда стоит это вспоминать, то именно звуки скрипки возвращали меня в те моменты радости, которой я лишила Нагоре. Звуки скрипки. Скрипка в родительском доме и солнце, проникавшее в комнату сквозь окно и освещавшее гостиную, в которой я играла в игрушки. Скрипка, мелодия забавы. Однажды я проснулась, убежденная, что Нагоре надо научить играть на скрипке. Я собрала контакты преподавателей, и мы пошли в центр города, чтобы посмотреть на разные модели и прицениться. Спрашивали продавца, в чем разница, и в ответ кивали с умным видом, будто что-то понимаем. Воодушевленная Нагоре держала меня за руку и улыбалась — ребенок, что с нее взять. Да-да, скрипка — Фран, нахмурив брови, сказал, что пускай, и даже разрешил ей заниматься дома. Он дал мне лист с расписанием занятий и номером телефона, по которому нужно было подтвердить первую встречу. Я повесила его на холодильник. Никаких скрипок в нашем доме.


— Может, поедем в Утреру, в белый дом бабушки и дедушки? — спросила Нагоре. Уехать в Утреру после потери сына? Я отвесила ей пощечину. И говорила потом, что этого не было. Я никогда бы не подняла руки на ребенка.


Даниэль родился двадцать шестого февраля. Рыбы, подумала я. Фран не верил в гороскопы. У Рыб сложный характер: они много страдают и еще больше драматизируют. Лучше бы родился Овном. Я всегда хотела независимого ребенка. Даниэль весил два килограмма и девятьсот грамм, у него были хорошие легкие — 8/8 по шкале Апгар. (Дыши, дыши, дыши…) Даниэль родился под знаком Рыб, и у него была белая, почти прозрачная кожа. (Дыши, дыши, дыши!) Он родился под знаком Рыб, весил два килограмма, почти три, белая кожа, прозрачная кожа, но Рыбы, Рыбы — это не к добру… (Дыши, дыши, дыши.) Даниэль родился под знаком Рыб, и он был моим сыном, мной, моим сыном. Он до сих пор мой сын. (Дыши, ды… нет, нет, я не хочу дышать.) Даниэль до сих пор мой сын, и я хочу знать, где он.


У меня нет права дышать. Но я дышу. Дыхание — мой приговор.


Фран — как мало теперь между нами общего, какие-то хлебные крохи, вечно падающие изо рта на пол, когда пытаешься не проронить ни одной. Фран — как мало я знаю о нем, а он обо мне. Как мы решились стать родителями? Зачем? Фран — как недолго мы вместе и как велико наше горе. Фран — сильный, стойкий, непоколебимый, сверхточный, как хронометр, предсказуемый до чертиков. Предсказуемый. Идиот. Плохие родители, вроде нас с Франом, должны просто вымереть и все.

В порядке естественного отбора.


Когда Нагоре уехала, я поняла, что любила ее. До этого не понимала.

Фран не хотел детей. Или хотел, но позже. Куда спешить? Поэтому он кончал мне на ноги. Мне это нравилось. Его белая сперма красиво подсвечивала мою смуглую кожу. Владимир пользовался презервативом. Как тонок латекс, разделяющий нас, но какое сокрушительное «нет» он говорит потомству! Как велико желание возвести барьер между нашими телами. Поэтому моменты, когда Фран касался моей кожи влажной головкой своего члена, служили мне доказательством его любви. Ох уж эта любовь, такая жаркая, такая обманчивая, это из-за нее сперма вытекает из члена в чрево, а из чрева — в катастрофу. Некоторым женщинам не суждено стать хорошими матерями, поэтому нас нужно стерилизовать еще в утробе матери.


Я сделала тест на беременность. Когда я сообщила новость Франу, он меня обнял так, как подобает обнимать женщину в подобных случаях. Ты его любишь, ты хочешь этого ребенка, спрашивала его я. Да, сказал он. (Дыши, дыши…) Ты будешь о нем заботиться? А обо мне? Да, сказал он. У нас все будет хорошо, что бы ни случилось, да? Да, сказал он. Да, (дыши) сказал он. (Дышать, дышать, дышать, дышать!) Он сказал да. Что бы ни случилось, все будет хорошо, да? Да. Все будет хорошо, чтобы ни случилось, да или нет? Да. Все будет хорошо. Чтобы ни случилось? Так? Да. Все будет хорошо. Что бы ни случилось. Да. В тот день надо было сделать аборт.


Возможно, в надежде найти какую-нибудь зацепку Фран с Нагоре разглядывали фотографии Даниэля — они думали, что я не вижу. Ослепнете, сказала я им однажды. Оба промолчали. Что вы там ищете на этих фотографиях, лучше бы делом помогли! Но нет, они не велись на мои провокации. Что вы там хотите увидеть? Он вообще для вас не существовал. Пока он не пропал, вы его даже не замечали. Замечали, крикнула Нагоре. Замечали, еще как замечали, а теперь его нет, и все из-за тебя! Фран зажал ей ладонью рот, она заревела. Не замечали они его. И я не замечала. Это больнее всего: в глубине души мы втроем знали, что это не я одна недосмотрела, а мы все, но было проще во всем обвинить меня или переложить ответственность на судьбу, чем мы иногда и занимались. Впрочем, не все ли равно.

Куда пропал Даниэль?


Первую ночь без Даниэля я хотела спать, но не могла. Я взяла Франа за руку, мы лежали в тишине и слушали шум машин, проезжающих под окном. Позже к нам присоединилась Нагоре. Я лежала в позе эмбриона, а она свернулась калачиком и приткнулась в пустое пространство у моего живота. Несмотря на то, что ночь мы провели с открытыми глазами, друг друга мы не видели, разве что в коротких вспышках света от фар. Вот наши бренные тела, одеяло, сплетенные пальцы. Мы стали призраками. Пропавший без вести уносит с собой часть тебя, а именно — рассудок.

Дыши. Стряхни с себя землю. Держись. Встань. Дыши. Какой смысл дышать?

Я стала испытывать уважение к людям, способным выражать чувства и эмоции. Делиться, проявлять эмпатию. У меня же будто что-то застряло между легкими, трахеей и голосовыми связками. Желание говорить причиняло мне боль, словно чья-то рука вцепилась мне в глотку. Я не узнавала свое тело: оно стало хилым, хлипким, слабым. Даниэль, наверное, тоже сильно изменился. Я представляю, как он идет по улице, а за руку его держит миловидная женщина с седыми волосами. Я рисую себе его шаги и высчитываю, сколько ей требуется секунд, чтобы принести ему из парка мороженое или сладкую вату. Я смотрю, как он ест, со свойственной ему невозмутимостью. Я могу вечно наблюдать за их прогулкой: вот он смеется, вот он ест, вот слюнявит ее щеки поцелуями. Он меня не знает, не помнит. Он не знает, кто такая Нагоре, не знает, кто такой Фран, и даже если они пройдут совсем рядом, он продолжит целовать волосы своей седой спутницы, запуская пальцы в сладкую вату. Еще я представляю его спящим: вот он наелся и спит с набитым животиком, раскинув ручонки, и видно, как он легонечко дышит, а значит, жив. Жив. В горле навязла слюна, я впиваюсь ногтями в ладони и терплю, как женщина, которая все никак не состоится.

Нагоре быстро росла. Жизнь наполняла ее бедра, грудь и чувство собственного достоинства, с которым она говорила: я жива, несмотря ни на что. Она наметила дорогу и твердо шла по ней; не знаю, что она там о себе думала, но полагаю, что в школе она веселилась, шутила и позволяла себе дышать как ни в чем не бывало. Я представляла, как она гуляет, смеется и воображает себя живой, настоящей, уверенной в себе. Именно поэтому, стоило ей один раз закрыться в комнате, у меня так зажгло в животе, что я тут же подбежала и нараспашку раскрыла дверь: что за тайны, рявкнула я, а она молча посмотрела на меня с кровати. Ей ли не знать, что между нами не было ничего кроме тайн, и самая главная из них — наша глубокая и взаимная ненависть.