Если бы я не держала в руке телефон тогда в парке, Даниэль был бы со мной. Если бы я не решила выйти погулять, чтобы отвлечься от сообщения Владимира, Даниэль был бы со мной. Если бы я не вбила себе в голову, что любовь может быть осознанным выбором, и не принялась бы истово любить Франа, когда каждой фиброй изнывала по Владимиру, Даниэля бы со мной не было. Его бы вообще не было. Если бы я решила остаться с Владимиром, я была бы женщиной, которой только предстоит состояться. У меня не было бы семьи, мне не было бы так плохо, но любви не прикажешь, как, впрочем, и нелюбви, хотя сейчас мои слова выглядят как оправдание.


Пропавшего ищешь даже среди посуды. Мельчайший намек на его присутствие приносит облегчение. Даниэль был в тарелке супа, который он не доел перед уходом в парк; в одежде, которую мы положили в корзину для грязного белья тем утром. В неубранной постели, в игрушках. Даниэль был в каждом уголке дома: в том звуке, с которым трескаются нагретые на солнце кирпичи и с которым падали на пол его игрушки. Фран быстро понял, что к чему, поэтому в первые дни попытался убрать все, что можно, словно оборудуя пространство, в котором я не смогу бередить раны; например, вымыл тарелку, в которой к тому моменту уже выросла плесень. Я заметила ее случайно, когда меняла мусорный мешок. Она лежала среди объедков и молочных пакетов, я достала ее и так взбесилась, что подняла со стола чашку с кофе, которую он поставил, пока что-то говорил Нагоре, и швырнула в него, напрашиваясь на ссору. Но Фран давно перестал со мной ссориться, предпочитая держать меня в состоянии подвешенности — то ли плакать, то ли злиться. Со мной вообще больше не происходило ничего стоящего, и вожделенный катарсис очень долгое время не наступал.


Стоило понять, в какое болото превращается моя жизнь, когда я заметила, что Фран пытается трахать меня как можно тише. Он кончал, но сдерживал оргазмы, с силой сжимая губы, чтобы не выпустить случайного вскрика. Что-то я, конечно, слышала — его голова всегда была возле моего уха. Однако его оргазм был похож на попытку революции, задавленную еще где-то в горле. У него сокращались мышцы, он корчился и морщился, причем так наигранно, будто секс был проявлением глубоких чувств, а вовсе не актом, направленным на выживание человеческой расы. Я к этому привыкла, поэтому не удивилась, когда после исчезновения Даниэля мы вообще перестали разговаривать.


Я толком не знала сестру Франа. Я в принципе избегаю общения с родственниками. Знаю, что ее убил муж. Знаю, что люди не должны умирать от рук любимых, и знаю, что она не хотела умирать, потому что полиция нашла следы ее ногтей на лице и руках убийцы. Еще знаю, что от нее Нагоре унаследовала голубые глаза, хотя волосы у нее были светлые, как у отца. Знаю, что она была Франу хорошей сестрой и что он ее очень любил. Знаю, что Нагоре выросла в атмосфере любви и заботы. Это я знаю. Как и то, что Нагоре могла стать дочерью Франу, но не мне. Что она родилась не для меня. Что Нагоре всегда будет считать, что ее мать — Амара и никто иной. Это я знаю. Так зачем мне тратить время на заботу о чужой дочери, с какой стати я должна обеспечивать ей уют? С чего мне сочувствовать той, кого я толком не знаю?


Еще у меня появилась привычка мысленно ругаться с Владимиром; мне стало жизненно необходимо с кем-то ругаться, но ответом мне была лишь тишина. Ты хоть знаешь, что из-за твоего сообщения я лишилась сына? А ты… Ты что сделал? Ты обесценил — да — обесценил мою жизнь, превратил ее в пустяк, в ничто. Ты понимаешь это, да? Да что ты понимаешь? Ничего, ничего ты не понимаешь. Ты знал, что я завела сына, чтобы у меня был повод держаться от тебя подальше? Никто не станет заводить ребенка по такой нелепой причине. А я завела именно для этого. Вот дура, ведь в итоге ты сам меня бросил. Ты знал, что я думала о том, как тебя вернуть, когда Даниэля раз — и не стало? Его забрали не для того, чтобы ему навредить, а потому, что он заслуживает лучшей жизни, которую я, очевидно, ему дать не могу, потому что занята ссорами с любовником вместо поисков любимого сына.


Но бывает и по-другому: детей привязывают к стене, насилуют, расчленяют, обращают в рабство, снимают для порнографии. А может быть, Даниэль гниет в смердящем мусорном баке с тараканами, а изнутри его пожирают черви. Владимир, а Владимир, ты меня слышишь? Где Даниэль? Я не хочу дышать. Иди к черту, Владимир, пропади ты пропадом, но оставь мне моего сына. Или пусть лучше пропаду я, господи, дай мне пропасть!


Мы с Нагоре сели в самолет, Даниэля я несла на руках. Ему тогда было два месяца. Я не хотела возвращаться домой. Я знаю, что Фран сделал все, чтобы Нагоре отдали нам, хотя ее бабушка с дедушкой просили оставить ее им. Из Мексики я уезжала беременная Даниэлем и не успела вернуться до родов. В тот период я мало виделась с Нагоре, хоть жили мы через стенку, а двери наших спален выходили в один внутренний двор. Я боялась смотреть ей в глаза, чтобы не пришлось сопереживать ее утрате. Мне казалось, что горе можно подцепить, как вирус. Беременных хлебом не корми, дай чем-нибудь заразиться. Мы сели в самолет, и я даже думать не хотела о том, что Нагоре теперь на моем попечении; я понятия не имела, что буду делать с двумя детьми. Я никогда не хотела быть матерью, быть матерью — худший женский каприз.


Думая о будущем, как правило, рисуешь себя в хорошем свете. Мы обожаем будущее за перспективу однажды поумнеть. Моего будущего не существует, его забрал Даниэль.


Ты не станешь спрашивать у каждого встречного «где Даниэль?», «где, по-вашему, он может быть?». Но ты все время об этом думаешь. Разговаривая с кем-то, я до сих пор задаюсь вопросом: а вдруг, если я расскажу ей или ему, как все было, вдруг этот человек заметит какую-нибудь деталь, что-то такое, чего я раньше не упоминала, и тогда картинка сложится и станет ясно, где он и с кем… Может быть, этому человеку удастся ухватиться за подробность, которая ускользнула и от Франа, и от полиции, и от меня. Каждый новый человек — это возможность получить новый, более точный ответ. Но я ни у кого ничего не спрашиваю и просто думаю, что у него все хорошо. Он меня помнит? Помнит ли он меня? Какой он меня помнит, если помнит? О чем он думает? Дыши. Помнит ли он меня? Помнит? Дыши. А что Даниэль, он дышит?


У Нагоре всегда был нежный голос, годы его совсем не изменили. Она цеплялась за добро, несмотря на то, что ее отец убил ее мать. Еще у нее всегда блестят глаза, хоть родилась она под несчастливой звездой. Она цеплялась за оптимизм, хоть ей было суждено стать тенью: матери, отца, Франа, Даниэля. Даже я не замечала ее — она буквально сливалась с фоном. Она просто женщина, одна из, хоть и лезет из кожи вон, чтобы доказать обратное.


Я знаю, что у Франа не было других женщин, хотя мне очень хотелось, чтобы были. Тогда у меня появился бы повод его ненавидеть. Но он ничего не делает. Он похож на бревно. Я знаю, что по нему Даниэль не скучает. Не скучает, потому что он этого не заслуживает. Не заслуживает, и все. Фран мог бы быть хорошим отцом. Я дала ему эту возможность и тут же забрала. Возможно, он меня ненавидит, и его ненависти хватает на нас обоих. Мы оба не заслуживали Даниэля.


Пусть все закончится раз и навсегда. Пусть будет землетрясение, взрыв, война, выстрел пистолета, какие-нибудь разъяренные повстанцы, ядовитый паук, двадцатый этаж, один смелый шаг. Смелой я никогда не была, поэтому я до сих пор жива.


Фран сажал Даниэля на колени, и тот совал пальцы ему в глаза, будто хотел выковырять их, но делал это так невинно и неумело, что Фран почти ничего не чувствовал. У Даниэля были карие глаза, в остальном он совсем на меня не походил. Вроде бы карие — на самом деле, я не помню, но на фотографиях они выглядят карими. Я периодически вспоминаю, как у Даниэля впервые поднялась температура и мы побежали в больницу. Нагоре оставили дома и совсем про нее забыли. Должно быть, она уже тогда все поняла. Чтобы ее утешить, Фран взял ее к себе на колени и сказал, что мы сводим ее куда-нибудь на выходных. Сквозь слезы Нагоре сказала, что ладно. Даниэль смотрел на нее, не моргая, — он будто понимал, что это из-за него мы ее обидели, и когда она поцеловала его перед сном, он попытался поцеловать ее в ответ, но только обслюнявил ей лицо. Жизнь ставит нас в обстоятельства, о которых мы не просили. Чертова злодейка. Мне часто бывает жаль Нагоре, но ничего не поделаешь — пусть учится справляться сама.


Не всегда себя ненавидишь. Не всегда хочется плакать. Только изредка начинает колоть в печени, ни с того ни с сего. В какие-то дни получается верить в лучшее будущее, в какие-то — нет. Тогда ты прощаешься с надеждой и живешь с тяжестью в желудке, не имеющей ничего общего с пищеварением. В пищеводе застревает ком, вырастает препона, не дающая есть, даже если ты голодна, появляется рана, не дающая пить, потому что саднит. Не всегда себя ненавидишь. Не всегда хочется плакать — бывает даже, улыбаешься, сама того не осознавая, или мысленно хохочешь. Этот смех против воли — самое опасное, потому что такие всплески радости пробивают дыры в груди и легких, и тогда приходится повторять: «Дыши, дыши». Достаточно приоткрыть скороварку на пару миллиметров, чтобы обжечься паром. Паром можно обжечься, да, хоть и кажется, что нельзя, ведь пар же не огонь, у него нет раскаленной поверхности, но им можно обжечься, а смех — тот же пар, и, найдя выход, он распространяется и обжигает, и смех уступает место ненависти. Ненависти к себе за этот невольный смех.