Мама Элис твердила молитву «Аве Мария», люди были на пределе, высматривая притаившегося рядом демона, люди искали, кого бы обвинить.

Я чувствовал слабость во всем теле и, кажется, заболевал.

Одно было ясно: мне надо было что-то сделать, что угодно, лишь бы не привлечь к себе внимания.

Дождь монотонно моросил, пробуждая беспричинную тревогу. Все было плохо, но ведь все всегда плохо, так ведь? По крайней мере, я к такому привык.

Просто не давало покоя чувство, что вот-вот станет еще хуже.


В другой, прежней жизни наш Джентри был «стальным» городом, но за сорок-пятьдесят прошедших лет он превратился в море минивэнов, подстриженных лужаек и золотистых ретриверов.

Почти все население Джентри работало либо на одной из компьютерных фабрик, где собирали клавиатуры и паяли платы, либо на молочной ферме, либо в двухгодичном колледже — в зависимости от уровня их образования. В соседних округах было полно таких же моногородков — точнее, разросшихся пригородов без города, зато со своей фабрикой или заводом, вокруг которых сосредоточилась жизнь.

От большинства из них Джентри отличался разве что самодостаточностью. Здесь люди рождались, взрослели и умирали, ни разу не испытав желания куда-то уехать. Все, что нужно, было под рукой.

Наша средняя школа стояла на краю участка, где много лет назад располагался сталелитейный цех «Гейтс». На протяжении четырех десятилетий «Гейтс» был пульсирующим сердцем Джентри, это имя по-прежнему сохранилось в названии огромного числа местных предприятий, не говоря уже о школьных талисманах. После Второй мировой, когда предприятие захирело, то сначала механические цеха, а потом и научно-технические компании, пришедшие на его место, чтобы давать рабочие места, спонсировать строительство мостов и городских площадей, не сговариваясь, предпочли Джентри остальным восьми-девяти городкам из ближайших окрестностей. Сталелитейный цех демонтировали еще до моего рождения.

Большинство школьников ходили домой через бывшую территорию «Гейтс» — так было короче. Жилые кварталы лежали на другой стороне, отделенные от школы и деловой части города узким оврагом. Здесь в траве повсюду валялся самый разнообразный лом и мусор, а почва была щедро нашпигована железом. Понятное дело, я всегда ходил другой дорогой.

Теперь я брел по Бентхэйвен-стрит, огибавшей пустырь, где когда-то размещались цеха, мучительно размышляя над тем, что случилось. Кто-то размалевал кровью мой шкафчик. Но главный вопрос был — почему? Где я ошибся, чем именно дал кому-то повод выделить меня из толпы? И почему этот кто-то сделал это именно сейчас?

В Джентри всегда становилось тревожно, когда умирали дети. Похороны были делом трудным, но я вел себя осторожно. Я был почти незаметен. Я играл свою роль.

Например, мы с Росуэллом оба прекрасно знали, что я не пойду на похороны, но порой нужно играть спектакль, даже если вокруг нет зрителей. Со временем вырабатывается привычка — и начинаешь верить в то, что говоришь. А на самом деле два человека, знающих тайну, просто притворяются, будто ничего не знают.

Освященная кладбищенская земля — это даже не сталь и не железо крови. Короче, это категорически не то, с чем бы я мог, пусть худо-бедно, но справиться.

Дело в том, что стоило мне сделать шаг на кладбище, как у меня тут же по всему телу высыпали волдыри, как от солнечного ожога.

Впрочем, на кладбище были участки, где теоретически я мог находиться — например, под навесом над складской пристройкой или на неосвященном участке, отведенном для самоубийц и мертворожденных младенцев. Но, согласитесь, явиться на похоронную церемонию, чтобы постоять в уголке, наблюдая за остальными, было бы вызывающе странно.

Когда я был помладше, я даже ходил в воскресную школу. Мне было года три или четыре, когда на соседнем с ней участке отец возвел еще одну пристройку. Школе действительно требовалось дополнительное помещение, и это было вполне разумным решением, однако у него были собственные мотивы. Отец так и не освятил этот участок.

На какое-то время новое помещение решило нашу проблему, но когда я подрос, пришлось косить под трудного подростка, бунтующего против влияния отца-пастора.

Я шел по Уэлш-стрит до самого тупика. Потом перешагнул через бетонный отбойник и побрел по тропинке к шлаковому отвалу.

Во время работы сталелитейного завода щебень и известь просто сваливали в овраг. Отходы производства накапливались годами, постепенно прорастая чахлыми деревцами и зарослями бурьяна. Теперь это было все, что осталось от «Гейтс».

Горы щебня и шлака в наших местах встречались повсюду, но только в Джентри ученики начальной школы никогда не перелезали через окружавший их забор. В других городках отвалы огораживали редко, больше на всякий случай. Их горы отходов были серыми, низкими и ничем не примечательными. Наши же были черными, будто обгоревшими. И огораживали их за тем, что от этих мест лучше было держаться подальше.

Истории, которые о них рассказывали, были сродни байкам у костра — такие же страшные, невероятные и захватывающие. В основном это были жуткие сказки об ухмыляющихся полуразложившихся трупах, которые встают по ночам из могил и разгуливают по темным улочкам Джентри. Все знали, что это просто страшилки, но какая разница? Все равно шлаковый отвал у нас предпочитали обходить стороной.

Примерно на полпути к склону тропинка разветвлялась, уходя через пешеходный мостик на другую сторону оврага.

На середине мостика стоял мужчина, что было довольно странно, учитывая, что взрослые забредали сюда крайне редко. Поставив локти на перила, человек смотрел на воду, упершись подбородком в ладони. Он показался мне знакомым, только я его не помнил.

Мне не хотелось подходить ближе, но чтобы попасть домой, нужно было либо пройти мимо незнакомца, либо вскарабкаться на холм и тащиться в обход по Брейкер-стрит.

Я сунул руки в карманы и шагнул на мост.

— Выглядишь ужасно, — заявил мужчина, когда я приблизился. Это было довольно странное замечание: мало того, что грубое, так еще и сделанное незнакомцем, который на меня даже не взглянул.

На мужчине было длинное пальто с потрепанными манжетами и армейскими нашивками на рукавах. Спереди зиял длинный ряд дырок, будто кто-то вырезал из него застежки-кнопки.

— Глаза, — сказал мужчина и вдруг резко обернулся, уставившись на меня. — У тебя глаза черные, как камни.

Я обернулся, чтобы убедиться, что за спиной у меня никого нет, потом кивнул. Да, глаза у меня всегда были темными, а от присутствия железа становились совсем черными.

Головокружение почти прошло, но я по-прежнему был бледным и потным.

Мужчина наклонился ко мне. Подглазья у него были темно-сизые, маслянистые, а кожа имела нездоровый желтоватый оттенок.

— Я мог бы тебе помочь.

— Простите, я, конечно, не специалист, но, судя по вашему виду, вам помощь нужна больше.

Он улыбнулся, но приятнее от этого не стал.

— Мое лицо — это лишь результат дурной наследственности, а вот ты, дружок, совсем плох. Тебе нужна помощь, чтобы держаться на ногах. — Он указал через мост на дальнюю сторону оврага, на тихий пригород, где стоял мой дом. — Там произошло несчастье. Да-да, там, где ты живешь и куда возвращаешься. Впрочем, думаю, ты и сам это знаешь.

Дождь стучал по мосту. Я посмотрел через перила на шлаковый отвал. Он был до того черным, что в этой черноте начинали вдруг возникать другие цвета. Сердце у меня колотилось сильнее, чем это можно было терпеть.

— Меня это не интересует, — сказал я. Во рту пересохло.

Незнакомец мрачно кивнул.

— Это ненадолго.

Это не было угрозой или предостережением. Мужчина произнес это совершенно равнодушным тоном. Потом вытащил из кармана пальто часы, повернулся ко мне спиной и отщелкнул крышечку, продолжая смотреть на шлаковый отвал.

Я обогнул его, стараясь не задеть плечом. Миновав место, где тропинка начинала подниматься на другую сторону оврага, я вышел к перекрестку Орчард и Конкорд-стрит.

Я заставлял себя идти вперед, всеми силами подавляя нараставшую в груди панику. Маленькая трусливая часть моего существа была уверена, что незнакомец идет следом, но когда я не выдержал и обернулся, на мосту никого не было.

На Конкорд-стрит все дома были двухэтажными, с большими верандами, огибавшими их с двух сторон. Миссис Фили, жившая через три дома от нас, возилась в своем дворике, прибивая к перилам веранды подкову. Ее седые волосы были завиты в тугие пуделиные кудельки. Сегодня она надела ярко-желтый плащ-дождевик. Миссис Фили обернулась, увидела меня и, улыбнувшись, подмигнула. Затем снова занялась своей подковой, словно железо могло защитить ее от чего-то неизбежного и страшного.

А я пошел домой под грохот молотка, разносившийся по всей улице.

Глава третья

СЕРДЦЕБИЕНИЕ

Войдя в прихожую, я бросил сумку с учебниками и стащил с себя толстовку. Один рукав был измазан кровью. Сначала я хотел ее просто выбросить, но понял, что папа не оставит это без замечания.

Закуток для стирки располагался в небольшой нише в конце коридора. Я не любил туда заходить. В тесной каморке от корпусов стиральной и сушильной машин из нержавейки шел густой ядовитый запах. Минуту-другую я раздумывал, как пересилить себя и запустить стиралку, но пока я там стоял, даже не закрыв дверь, у меня начало дико стучать в ушах. Тогда я скомкал толстовку и решил, что если не забуду, попрошу Эмму выстирать ее. В горячей воде. С пятновыводителем. Короче, я бросил толстовку в корзину для грязного белья и поплелся на кухню.

Из глубины дома доносился стрекот клавиатуры. Мама была у себя в кабинете и печатала что-то на компьютере.

— Мэки! — окликнула она. — Это ты?

— Угу.

— Смотри, чтобы отец не застукал тебя, когда прогуливаешь, понял?

— Угу, ладно.

Я налил себе стакан воды, сел за стол и уставился на скатерть, пытаясь вычислить последовательность клетчатого орнамента. Красный, черный, снова красный, белый, зеленый, а потом я сбился.

Когда вошла Эмма, я настолько глубоко ушел в это занятие, что вздрогнул, почувствовав ее руку на своем плече. Я начал объяснять ей про стирку, но осекся, увидев, что Эмма не одна. С ней была девушка — высокая, серьезная, с длинным, очень худым лицом.

Эмма вытащила из буфета банку арахисового масла, взяла пластиковый нож для пикника.

— Эй, уродец, — сказала она, взъерошив мне волосы. — Что-то ты рановато сегодня. — Она посмотрела через коридор на дверь кабинета и потом спросила, понизив голос до еле слышного шепота: — Как себя чувствуешь?

Я покрутил рукой, давая понять, что так себе.

— Разве у тебя сейчас не ботаника?

Эмме было девятнадцать, и она никогда не прогуливала, с пугающей целеустремленностью посещая все научные классы в колледже.

— Профессор Крэнстон предоставила нам свободное время для работы над групповым проектом. — Эмма ткнула пластиковым ножом в сторону незнакомой девушки. — Это Джанис.

Джанис села напротив и сложила на столе руки перед собой.

— Привет, — сказала она. У нее были тусклые каштановые волосы, неопрятно свисавшие по сторонам длинного лица.

Я кивнул, но ничего не сказал.

Она разглядывала меня с таким интересом, будто я был лабораторным образцом, каким-то жуком с булавкой в спинке. Глаза у нее были огромные и темные.

— Почему она называет тебя уродцем?

У некоторых людей есть дар буквально несколькими словами сгладить любую неловкость и выйти из любой ситуации. У меня такого дара не было. Поэтому я просто смотрел на свои руки и ждал, когда Эмма все исправит.

Эмма — мастер спорта по лжи. Королева тезиса «мой-брат-совершенно-нормальный, мой-брат-просто-застенчивый» или «мой-брат-очень-болезненный, он-аллергик, у-него-мононуклеоз, он-отравился, у-него-грипп». Внимание, самая главная, самая чудовищная ложь: мой брат.

Как и ожидалось, Эмма подошла ко мне сзади и положила подбородок на мою макушку. Волосы у нее были тонкие и мягкие. Непослушные прядки выбились из-под резинки и висели вдоль щек, щекоча мне лицо.

— Когда он был маленьким, то был самым уродливым существом на свете. Весь желтый, сморщенный. Да еще с зубами! — Она отпустила меня и повернулась в сторону кабинета. — Полный комплект, да, мам?

— Как у Ричарда Третьего, — отозвалась мама.

Джанис продолжала жадно рассматривать меня, почти нависнув над столом, будто проголодавшийся человек над тарелкой еды.

— Да уж, но теперь-то он совсем не уродец!

— Я пошел к себе, — сказал я, отодвигая стул.

В своей комнате я улегся на кровать, но никак не мог устроиться удобно. Меня мучило беспокойство, под кожей словно копошились сотни мелких букашек. Мужчина на мосту ждал именно меня — меня, а не первого встречного школьника, надумавшего пройти по мосту. Он вглядывался в мое лицо, словно что-то искал в нем.

А еще меня продолжал бить озноб после всей этой крови, мне было хуже, чем обычно; хуже, чем я привык.

Наконец я встал и пошел в гардеробную. Вытащил электрогитару, усилитель, надел наушники.

Моя гитара была имитацией «Черной красавицы», только я собственноручно выковырял из нее все металлические украшения. Если песня была быстрой, я пользовался медиатором, но и без него лаковое покрытие струн спасало мои пальцы от ожогов. Впрочем, даже если бы мне пришлось играть на голых струнах, я бы, наверное, все равно не устоял перед искушением извлечь из инструмента этот низкий вибрирующий звук и насладиться его ощущением. Порой это было моим единственным спасением. И тогда все, что пугало или тревожило, вдруг оказывалось за сто миль от меня.

Я играл мелодии, которые знал, которые сочинил сам. Я перебирал аккордовые последовательности с высокими чистыми нотами, длившимися целую вечность, и воспроизводил тяжелые тона, которые гудели и повторялись эхом снова, снова и снова.

Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем меня охватило странное чувство. Мне стало казаться, что меня кто-то слушает. Нет, это была не реакция на внимание домашних и даже не фантазия, будто Эмма стоит за дверью в коридоре. Скорее это походило на жаркий, волнующий прилив энергии, когда играешь для незнакомых людей.

Я снял наушники и подошел к окну, но на заднем дворе, ясное дело, было пусто. Пока я размышлял, прошло еще какое-то время, и стало темнеть. Я стоял и все смотрел на лужайку и на кусты.

Это было бредом — кто мог меня слушать? Просто курам на смех, учитывая, что звук шел в наушники.

Я уселся на краешек постели, поставил «гибсон» на колени и стал играть партию шагающего баса, которая то взлетала, то опадала, то снова нарастала, пока не слилась с ритмом моего сердца.


Проспал я мало, а проснулся от того, что кто-то меня звал.

Я скатился с кровати и с трудом выпутался из шнуров и кабелей. Оказывается, я уснул в наушниках. В темноте на полу тихо гудел усилитель, в голове у меня стоял туман, и я весь одеревенел от неловкой позы, в которой уснул. Небо снаружи совсем почернело.

Зато в доме всюду горел свет: значит, вернулся отец. У него был пунктик насчет электричества. Если он видел выключатель, то немедленно нажимал клавишу.

Когда я вышел на лестничную площадку, то даже зажмурился от света.

— Малькольм, — окликнул меня из кухни отец. — Пожалуйста, подойди сюда.

Я поплелся вниз, моргая и закрывая глаза ладонью.

Отец сидел за столом — судя по его костюму и галстуку, он только что пришел из церкви. С похорон Натали Стюарт. Его круглое лицо, обычно такое приветливое, сейчас выглядело суровым. Мне хотелось спросить, как прошла служба, но я не нашел слов.

Отец перебирал стопку старых проповедей, делая на полях пометки. Его пиджак висел на спинке стула. Когда я вошел, он поднял глаза, но не отложил ручку. Он выглядел усталым и даже слегка взвинченным, словно не мог дождаться, когда же закончится этот день.

— Ты не хочешь поговорить о том, почему мне сегодня звонили из кабинета учета посещаемости? — спросил отец.

— В школе проводили День донора и…

Он смотрел мне в лицо, перекатывая в пальцах ручку.

— Сегодня не самый лучший день для поступков, которые могут привлечь к тебе внимание. Полагаю, о подобном мероприятии оповещают заранее?

— Я забыл, — признался я. — Но вообще-то ничего такого страшного не случилось.

— Малькольм! — воззвал отец. — Твоя главная и единственная обязанность заключается в том, чтобы не позволить им что-то заметить!

Я уставился в линолеум.

— Я не позволил. — Через секунду я поднял глаза на отца. — Не позволю.

Он сложил свои проповеди в аккуратную стопочку, выровнял края. Потом встал и подошел к буфету. Вытащил пластиковый нож и попытался порезать яблоко на дольки.

Мне хотелось спросить, почему бы ему не съесть яблоко целиком, как это делают все нормальные люди, но, в конце концов, у каждого свои заскоки.

Какое-то время отец усердно уродовал яблоко, потом в раздражении швырнул нож в раковину. Нож запрыгал, как пластиковая палочка из головоломки, а потом треснул пополам.

— Почему в этом доме нет нормальных фруктовых ножей?

— Хорошие ножи в ящике. Над холодильником, — сказал я, поймав его отсутствующий взгляд.

Мама постоянно перекладывает столовые приборы с места на место, как будто играет в бесконечные шахматы. Некоторые приборы выбрасывает. Все, что сделано не из пластика или керамики, должно быть алюминиевым. А все неалюминиевое мама прячет.

Отец открыл шкаф, порылся в груде ножей и столовых приборов из нержавеющей стали, выложил на столешницу фруктовый нож.

Пока он резал яблоко, я смотрел ему в спину. Его плечи были напряжены. От него пахло одеколоном после бритья и тревогой: этот резкий запах всегда сопровождал отца, когда он нервничал.

— Я тут подумал, — сказал он, не оборачиваясь. — Мисси Брандт недавно обмолвилась о том, что ей не помешал бы помощник для занятий с дошколятами. Тебя это может заинтересовать?

У меня было такое чувство, что Мисси не только ни о чем таком не упоминала, но и вряд ли вообще об этом задумывалась, хотя, разумеется, послушно ответила «да». А что еще можно ответить, если пастор просит взять под крылышко своего фальшивого сына?

Не дождавшись ответа, отец обернулся.

— Что-то не так? Я думаю, это неплохой вариант. Таким образом ты получишь официальное место в общине.

Я впился ногтями в ладони и постарался справиться с голосом.

— Просто это… так странно.

— Ничего странного! Тебе понадобится несколько недель, чтобы привыкнуть к малышам, но я уверен — все получится, надо просто попробовать. — Вздохнув, он покачал головой: — В этом главная проблема, твоя и твоей матери! Вы оба в любой ситуации начинаете искать отговорки, лишь бы ничего не делать! Вы даже не пытаетесь дать событиям возможность произойти!

Ага, значит, мы снова очутились на зыбкой почве выбора сторон. С одной стороны мама и я — вечные пессимистичные реалисты. С другой — отец и Эмма — бодрые, энергичные, светящиеся уверенностью, что мир прекрасен, а я не соглашаюсь с ними только потому, что в это не верю. Хотя хотел бы.

Я принялся крутить в руках салфетку, но тут же бросил это занятие, потому что оно выдавало неуверенность, которой я не чувствовал. Я твердо верил в то, что должен был сказать отцу. Другое дело, что мне очень не хотелось этого говорить.