Домой. Мальчик показывает дорогу. Они покидают квартиру Элиз, заходят в булочную, куда он настойчиво ее тянет, и покупают несколько пирожных. Он заказывает, она платит. Булочник, которого Элиз видит раз в несколько дней, бросает на нее недоуменный взгляд, но не интересуется, что она делает с этим мальчиком. Слава Богу за немецкую сдержанность. В Видалии ее уже подвергли бы допросу с пристрастием, а она даже не знает, как бы по-английски ответила на этот вопрос.

При выходе из магазина Элиз вдруг охватывает беспечность, словно она откалывает грандиозную шутку по отношению к Гамбургу и своей жизни в Германии. Она пропустит урок немецкого, но ей наплевать, она, напротив, чувствует удивительное облегчение. Словно случился день снегопада, раз или два бывавший каждый год в Видалии — когда с неба падали хлопья снега и Ада готовила детям горячий шоколад со взбитыми сливками, посыпанными корицей.

С этим мальчиком Элиз больше не чувствует себя иностранкой. Она видит улицу в новом свете, какой могла бы видеть ее Дизель. «Кто эта Дизель? Мама мальчика, которая не живет с ним? Тетя? Может, следует пойти в полицию? — размышляет Элиз. — Но что я скажу, придя туда? Говорят ли там по-английски? В своих изначальных представлениях о Германии я не учла, что все будут говорить по-немецки».

Разумом она, конечно, понимала, что так будет. За несколько месяцев до переезда Элиз слушала кассеты с немецкими записями по пути в лондонскую школу, где преподавала в третьем классе. Но эмоциональная реальность жизни в другом языке не осознавалась ею, пока они не прилетели на место и вокруг нее не зажужжали слова, словно летом в Видалии, когда появлялись цикады.

Крис немного говорил по-немецки с того времени, как студентом учился по обмену в Штутгарте. Кроме того, он родился в фермерском городке в Северной Индиане, где родословную каждого из его предков можно было проследить до ферм в окрестностях Ганновера. Ранней осенью Крис и Элиз съездили на поезде в Ганновер — деревья стояли желтые, как одуванчики, — это была их первая вылазка за пределы Гамбурга. На Элиз произвела тягостное впечатление схожесть фермерских угодий под Ганновером и в Индиане и то, что прапрапрапредки Криса забрались так далеко от дома, чтобы лицезреть тот же пейзаж. Что же это было за бегство? С другой стороны, теперь Элиз преследовали те же сожаления и неуверенность, что и в Видалии, в Атланте и в Лондоне. Ее переезды никогда не увенчивались рождением новой личности, которой она всегда надеялась стать в награду за бунт.

Элиз не замечает, как мальчик сворачивает за угол, пока он не кричит «Liesel!» и не машет бешено руками. Она осторожно переходит на бег, поддерживая живот. Она снова могла бы начать свои возражения «я не Дизель», но ей не хочется, чтобы ребенок расплакался здесь и привлек внимание. Поэтому еще минут пятнадцати она следует за мальчиком, на удивление быстро шагающим по маленьким улочкам с яркими балконами и большими деревьями, тянущимися к солнцу голыми ветвями.

Затем он останавливается перед небольшими воротами, и они входят на территорию с чередой частных парков, в которых горожане владеют маленькими участками земли. Она обращала внимание на эти «Gartenkolonien» [Садоводческие товарищества (нем.).], разбросанные по всем районам города, с тщательно ухоженными живыми изгородями и похожими на кукольные домиками, но никогда не бывала внутри. Сейчас, зимой, участки безжизненны, калитки заперты, на бурой траве гниют яблоки. Впервые после выхода из квартиры Элиз тревожится и спрашивает себя, не завел ли ее куда-то этот мальчик, а может, и сам заблудился.

— Прости, — зовет она его, остановившись, но он продолжает движение.

Догнав его, Элиз слышит, что ребенок увлеченно напевает детскую песенку, из тех, что поют хором в начальной школе. Она кажется Элиз знакомой. Мальчик уверенно берет ее за руку, и Элиз умолкает.

Затем они слышат голоса. Мальчик ускоряет шаг и крепче сжимает ее руку. В конце дорожки, справа от них открытая калитка. В саду на столе для пикника высятся огромный торт и дымящийся термос. Вокруг сидят съежившись четыре человека, закутанные настолько, что невозможно различить их возраст и пол, разномастными вилками они бесцельно ковыряют торт и передают друг другу термос. У них нет ни тарелок, ни чашек. «Атмосфера беспорядка решительно не немецкая», — думается Элиз, и на секунду ее охватывает ощущение братства с непостижимыми участниками зимнего пикника.

— Oma [Бабушка (нем.).], — зовет мальчик, одна из фигур поворачивается и раскрывает объятия.

Мальчик выпускает руку Элиз, и она с острой тоской смотрит, как его обнимает эта старая женщина. «Вернись!» — хочет крикнуть она, зная, что не имеет на него прав. Как только ребенок ее оставляет, возвращается знакомая боль одиночества, и Элиз думает о своей ванне, рисует обратный путь домой и то, как со всей поспешностью ляжет в горячую, благоухающую ароматами воду. Группа разглядывает гостью с молчаливым любопытством, и мальчик, показывая на нее, просто объявляет:

— Liesel.

— Auf Liesel! [За Дизель! (нем.)] — кричит один из мужчин, поднимая в сторону Элиз термос, и все по очереди отпивают из него, восклицая: «Auf Liesel!», прежде чем сделать глоток.

— Nein, — протестует Элиз. — Элиз. Ich bin Elise [Я Элиз (нем.).]. — И продолжает в ответ на ошибку мужчины и сердитый взгляд мальчика: — Tut mir leid [Сожалею (нем.).].

— Natürlich bist du nict Liesel [Естественно, ты не Дизель (нем.).], — небрежно бросает другой мужчина за столом, ковыряя вилкой торт. — Liesel ist tot.

Элиз понимает, что говорит мужчина, хотя слова наполняют ее неопределенным страхом. Дизель мертва. Элиз чувствует дурноту, у нее кружится голова. Ей нужно сесть, но за столом нет места.

— Komm [Иди (нем.).], — говорит бабушка мальчика и жестом приглашает ее сесть рядом с собой.

Элиз застывает, узнав голос. Эта женщина разговаривала с ней по домофону, там, в квартире. Она повторяет свой жест, похлопывая по сиденью. Не в силах осмыслить все это — Германию, немецкий язык, голос старухи, — Элиз уступает и вот уже сидит на грубой деревянной скамейке между мальчиком и его бабушкой, положив голову на плечо старой женщины. Та протягивает ей термос. Элиз осознает, что дрожит, несмотря на толстый жакет и сапоги. Она берет термос и по настоявшемуся насыщенному запаху понимает, что это подогретое с пряностями вино, запах рождественских базаров, вырастающих по всему Гамбургу в середине ноября. Она возвращает термос бабушке, указывая на свой живот.

— Kein Problem, — настаивает старуха. — Gut für das Kind [Ничего страшного. Для ребенка хорошо (нем.).].

Непонятно почему Элиз подчиняется ей, делает маленький глоток, и насыщенный, кисловатый, отдающий корицей напиток скользит по горлу, горячий и безопасный, как русский чай, изготовленный фирмой «Тэнг», с гвоздикой, корицей и сахаром, который она пила на Рождество дома. Элиз застенчиво приглядывается к окружающим ее женщинам. Они напоминают ей подруг матери, с которыми та играет в бридж, только более румяных. На прошлой неделе отец сказал ей по телефону, что, несмотря на просьбу в последнем письме Элиз, они с Адой не приедут в Германию к рождению ребенка, это будет пустой тратой денег. Новость разозлила Криса, а Элиз не пришло в голову спорить с отцом, как промолчала она и когда он велел ей поступать в колледж в Миссисипи. Она пожалела, что вообще попросила их, наспех написала письмо в момент слабости — Крис был в командировке — и дала отцу возможность сказать «нет». Это явное наказание за пять лет, проведенные вдали от Видалии, за нынешнюю жизнь за границей. Элиз закрывает глаза.

Внезапно сидящие за столом взрываются хриплым смехом, кроме бабушки, которая качает головой и, похоже, немного обижена. Один из мужчин смеется до слез и вытирает их. Элиз словно превращается в невидимку. Обычно она крайне возмущается, когда ее как бы исключают из общения; если бы она была на званом ужине с Крисом, то уже тянула бы его за рукав, требуя перевода, выдавливала из себя смех, едва он пошутит по-английски, но сейчас ее невежество кажется ей привилегией, предлогом устраниться из нынешней компании. Глоток подогретого с пряностями вина согрел и успокоил ее, подобно ванне. Она встает со скамейки. Бабушка пожимает ей руку, мальчик смотрит вопросительно, но не возражает. Остальные не обращают внимания, что она бредет прочь от стола, в глубь сада.

Элиз без цели идет вдоль живой изгороди из вечнозеленых растений, отделяющей сад от примыкающих владений. В дальнем углу небольшой просвет среди ветвей, калитка ведет на соседний участок. Элиз пробует задвижку. Не заперто. Она оглядывается на сидящих за столом. Бабушка с мальчиком играют в ладушки. Остальные, судя по их все более нетерпеливой жестикуляции, похоже, о чем-то заспорили. Никто за ней не наблюдает. Она опускает задвижку и храбро шагает в калитку, как будто в свои собственные владения.


По ту сторону Элиз видит не другой сад, а большую оранжерею. Сгущающиеся сумерки и даруемая ими анонимность вселяют в нее уверенность, и она направляется к высокому стеклянному сооружению. Поворачивает дверную ручку и обнаруживает, что и здесь не заперто. Мгновение поколебавшись, она входит.

Внутри царит весна. Цвета обрушиваются на изголодавшееся за зиму зрение Элиз: лимонная форзиция, тюльпаны, словно фруктовое мороженое. Воздух влажный; Элиз словно слышит звук испарений. Или это ее собственный долгий вздох? Она медленно следует по проходу, наклоняясь к цветам, останавливаясь, чтобы полной грудью вдохнуть ароматы. В конце коридора находится еще одна дверь, в которую Элиз входит, на сей раз не раздумывая.

В следующем помещении на добрых десять градусов теплее, и она, скинув жакет, кладет его на пластиковый стул. Здесь на полках ровными рядами расставлены растения, привычные к более теплому климату Элиз замечает любимые цветы отца — гардению, жасмин, лилии, — за которыми он ухаживал с такой заботой, единственная позволительная роскошь: редкие луковицы, ценные семена, заказываемые в отдаленных штатах. Обычно при мысли об этом Элиз хмурилась, иронически закатывала глаза: отец, лучше ухаживающий за растениями, чем за детьми. Но сейчас, в этой теплой, благоуханной атмосфере она чувствует нарастающую благодарность к нему — за упорный труд ради красоты. Его сад (ибо о нем всегда говорили, как о его саде, а не семейном) часто получал первую премию на ежегодном конкурсе Садоводческого общества трех соседних округов. «И весной он приносил срезанные цветы для мамы», — думает Элиз, удивленная таким легким, счастливым воспоминанием о тюльпанах на кухонном столе.

— Ist da jemand? [Там кто-то есть? (нем.)]

Элиз вздрагивает при звуке голоса, доносящегося из другого конца помещения, из-за темного куста с восковыми листочками.

— Hallo? — с запинкой отзывается она.

Из-за ряда полок появляется женщина сорока с лишним лет в садовых перчатках, лицо испачкано землей, седеющие волосы собраны сзади в неряшливый хвост. На ней синий рабочий комбинезон с бесчисленными карманами: повсеместная в Германии униформа мастеров и разнорабочих. На женщинах такой одежды Элиз прежде видеть не доводилось.

— Was machen Sie hier? [Что вы здесь делаете? (нем.)] — требовательно осведомляется работница.

С чего начать? Элиз делает глубокий вздох.

— Ich bin… es war… Liesel [Я… было… Лизель (нем.).].

— Лизель? — подозрительно переспрашивает женщина. — Лизель Кригштайн?

— Вы говорите по-английски? — сдается Элиз.

— Да. — Тон высокомерный, резкий. — Чем вы тут занимаетесь? Это не общественный сад.

Лихорадочно ища ответ, Элиз осознает, что дело не в языке. Как объяснить этой женщине то, что для нее самой остается загадкой?

— Я пришла с вечеринки вот там, — указывает она в направлении первого сада.

— Да, фрау Кригштайн, я знаю. Меня они тоже пригласили. Я не хожу. Странная привычка, nicht? [Не так ли? (нем.)] Праздновать день рождения умершего человека. Традиция для тех мест, откуда они, но мне это странно, мне это не нравится.

Элиз кивает, изображая сочувствие, осмысливая новую информацию.

— Это день рождения Лизель Кригштайн?

— Был ее днем рождения. Она умерла полгода назад. Но продолжать праздновать после смерти — это нехорошо. Besonders [Особенно (нем.).]для ее мальчика. Пора жить дальше, nicht? Я много лет ухаживаю за цветами фрау Кригштайн. Все садовники в этом Kolonie приходят сюда, в мою… как вы говорите… теплицу, отдают мне на зиму свои цветы. Я сберегаю их в холодные месяцы, возвращаю весной. Прежде так делала и фрау Кригштайн. Теперь ее мать, та старая женщина, ухаживает за садом.

В ходе рассказа о саде Дизель тон женщины меняется, становится задумчивым, а лицо смягчается. Она обращает к Элиз требовательный взгляд.

— Вы хотите увидеть растения фрау Кригштайн?

Это приказ.

Элиз идет следом за ней в средний проход в этом помещении, где на полке, помеченной «Кригштайн», дивно цветут около двадцати растений в горшках — рододендроны, азалии, бегонии.

— Ужасно было наблюдать, как болела фрау Кригштайн. Krebs [Рак (нем.).]. У нее всегда был лучший сад, всегда приятный, вежливый клиент. Она приходила сюда, даже когда была очень слаба. Прошлой зимой навещала меня здесь, проверяла цветы. Но так отмечать сейчас ее день рождения — это Unsinn [Дикость (нем.).].

Оглядывая ровные ряды растений, Элиз может понять, почему эту женщину так ужасает хаос празднеств с выпивкой, разворачивающихся в соседнем саду. Она помнит, тем же взглядом отец смотрел на своих отпрысков, гомонивших за обедом, на его лице читалось видимое облегчение, когда они, один за другим, выходили из-за стола, чтобы засесть за уроки или посмотреть телевизор.

Женщина пристально смотрит на Элиз.

— Вы были подругой фрау Кригштайн? Никогда не знала, что она говорила по-английски.

Опять попалась. Элиз как можно убедительнее беспомощно пожимает плечами и улыбается. Достает из кармана письмо.

— Это ошибка, — говорит она. — Меня зовут Элиз Кригстейн. Мальчик — сын фрау Кригштайн — пришел ко мне домой вот с этим.

Женщина проворно берет у нее конверт. Когда она разворачивает письмо, качая головой, Элиз сожалеет, что показала его ей.

— О чем там говорится? — спрашивает она, бессознательно переходя на шепот, пока работница молча читает.

— Это от матери Лизель, — объявляет женщина и зачем-то поясняет: — К Лизель. Глупая старуха думает, что из-за имен у вас есть какая-то связь с ее дочерью. Она увидела вашу фамилию на указателе в доме.

— Но почему? Как?

Женщина пожимает плечами.

— Она странная. Она… как это вы говорите… неверная? Нет — суеверная. Верит в духов, связи. С тех пор как умерла фрау Кригштайн, она все больше сходит с ума, как это бывает у стариков… у меня тетка такая же. Разговаривает с растениями, со своей умершей дочерью, рассказывает маленькому мальчику истории о привидениях. Он ей верит, разумеется. Таким людям место в Altenheim [Дом престарелых (нем.).], а не на улице, где они раздают письма незнакомым людям. Но она не местная, — заканчивает женщина, пожимая плечами, как будто это все объясняет.

И протягивает ей письмо.

— А, постойте… это красиво. Großartig [Великолепно (нем.).]. Слушайте, — велит она, словно Элиз ее студентка. — Мать Лизель приводит здесь стихотворение Рильке: «Sei allem Abschied voran, als ware er hinter Dir, wie der Winter, der eben geht…»

Элиз не хочется признавать, что она ни слова не понимает, но женщина уже переводит:

— Это означает примерно: «Опереди всякое расставание, как будто оно уже позади тебя». — Она делает паузу, подыскивая английские слова. — «Как зима, которая проходит».

Элиз вежливо кивает, и женщина продолжает чтение.

— «Denn unter Wintern ist einer so andlos Winter, daß überwinternd, dein Herz überhaupt übersteht». — Она хмурится, с трудом переводя: — «Ибо среди зимы… зима так долго длится… что…» — И со вздохом сдается. — Не знаю. Слишком сложно. Что-то о зиме и überstehen… выживании.

— Подходящее стихотворение для оранжереи, — перебивает Элиз, чувствуя себя остроумной.

— Вы откуда? — резко спрашивает женщина.

— Из Америки, — отвечает Элиз.

— Ха! Голливуд! — пронзительно вскрикивает та.

Пока Элиз прикидывает, как бы половчее свернуть разговор? работница достает из кармана секатор и направляется к шпалере, густо увитой ползучей жимолостью, которую Элиз до того не заметила. Женщина отрезает от лозы отросток с шестью бледными, маслянистыми цветками и протягивает его Элиз.

— С вашей Heimat, oder? […родины, не так ли? (нем.)] — спрашивает она с улыбкой, которая лишает Элиз мужества. — От вас исходит этот запах.

— Спасибо, — говорит Элиз, теперь уже напуганная, но сжимает жимолость (на тон бледнее, чем та, что растет в Видалии, на заднем дворе у Эбертов, рядом с оврагом), как будто это билет на самолет домой, и протягивает к женщине другую руку. — Отдайте мне, пожалуйста, письмо к Лизель, чтобы я его им вернула.

— О нет, — невозмутимо отвечает та. — Я оставлю его себе.

— Но…

— Это вас не касается! — восклицает, размахивая письмом, работница, охваченная внезапным приступом гнева. — Как вы сказали, вы — ошибка! — Она успокаивается и отводит глаза. — Простите. Но я тоже ее любила, понимаете? В вашей стране вы скоры на любовь, oder? По-английски о любви говорить легче, чем по-немецки.

Минуту после этой неловкой вспышки они молчат, наконец Элиз собралась уйти. Но женщина заговаривает первой, негромко, почти сама с собой.

— У фрау Кригштайн до болезни волосы были такие же, как у вас. Locken [Завивались (нем.).].

Она резко протягивает руку к лицу Элиз и щупает один из ее локонов. Несмотря на жару в оранжерее, грязная садовая перчатка женщины, скользнувшая по щеке, холодна, и Элиз ежится, прежде чем вздрогнуть и отпрянуть назад. Ничуть не обеспокоенная, работница улыбается, с такой же угрожающей улыбкой старшие девочки в средней школе изводили Элиз в кафетерии. С пылающими щеками она выхватывает конверт. Женщина вскрикивает, когда тот выскальзывает из ее пальцев, но этим и ограничивается. Секунду они пристально смотрят друг на друга, потом женщина издает горький смешок.

— Вы, американцы. Всегда должны победить, всегда жаждете счастливого конца. Спасители.

— Письмо доставили мне, — ровно произносит Элиз.

— Ein Fehler. Оно вам не принадлежит. Но это не останавливало вас прежде.

Едва завуалированная политическая критика и скучна Элиз, и раздражает ее, и она идет к своему жакету.

— Мне пора.

— Разумеется! — Женщина направляется в сторону другого прохода, берет лопату и принимается яростно обкапывать куст рододендрона. — Идите, идите! Я тоже занята! Мне нужно поддерживать жизнь в пятидесяти садах! А что должны делать вы, Hausfrau? [Домохозяйка (нем.).] — зло выпаливает она. — В ком поддерживать жизнь?

Обхватив живот, словно защищая ребенка в утробе от подобной злобы, Элиз торопливо уходит, испытывая такое же отвращение к кричаще ярким цветам, как была очарована ими, попав в оранжерею. Она думает, не выбросить ли жимолость у ворот другого сада, но все же сует ее в карман, к письму Дизель.