Чайна Мьевиль

Переписчик

Посвящается Мику


Как и все подобные вытянутые приземистые дома, этот строился не для кого-то, а против. Против леса, против моря, против стихий, против целого мира. В каждом имелись кровельные балки, двери и ненависть, как будто в этих краях она была одним из необходимых инструментов архитектора и тот говорил ученику: «Не забудь сегодня захватить с собой вдоволь ненависти».

Джейн Гаскелл
«Где-то в солнечном краю»

МАЛЬЧИК С КРИКАМИ НЕССЯ ПО ТРОПИНКЕ с холма. Этим мальчиком был я. Он выставил перед собой руки, словно окунул их в краску и собирался прижать к бумаге, нарисовать картинку, но вместо краски его покрывала грязь. Крови на ладонях не было.

Мальчик — думаю, лет девяти — бежал быстрее, чем когда-либо прежде, и спотыкался, и разгонялся, и раз за разом едва не падал на окружавшие тропинку камни и заросли утесника, но я удерживался на ногах и продолжал путь в тень своего холма. Воздух был влажный, но небо не обронило ни капли. Позади меня клубилась холодная пыль, впереди улепетывало прочь мелкое зверье.

Позже Сэмма сказала, что жители города увидели это облако задолго до моего появления. Убедившись, что это не просто ветер, она вместе с другими отправилась к водокачке за мостом на западе, к окраинным домам, дабы приглядеться поближе. С того дня при каждой встрече Сэмма по возможности рассказывала мне всякие истории, в том числе и о том, как я спускался с холма.

— Я знала, что это ты. Перемазанным чертом несешься с горы. Говорю им, это мальчик. И другие вторят. Пока я наблюдала, ты, должно быть, целую милю одолел, все бежал и бежал и ни разу не замедлился. Промчался мимо ногтей.

«Ногтями» я прозвал чахлые заросли белого кустарника, а Сэмма подхватила.

— Прямо из каждой трещины на холме — ты наверняка слышал, — как бесы воют на тебя из-под земли. — Когда она вот так говорила, я таращился на нее молча и неотрывно. — Мы слышали, как ты приближаешься, вопя точно раненая чайка или вроде того, и я сказала: «Да, это мальчик!»

И я приближался. Свернул с тропинки там, где склон становился суше, каменистей и круче, и рванул к месту сбора толпы. Сверху я видел все пространство между самыми дальними стенами и городским мостом. От судорожных рыданий меня вывернуло, и я побежал дальше, громкий, грязный, мимо проволочной фабрики и стекольного завода, мимо амбаров и магазинов, по земле перед ними, устланной старой соломой и черепками всякой всячины, разбитой внутри, прямо к булыжникам и бетону того самого моста, где ждали горожане.

Среди них были дети: те, кого крепко держали родители. А я надрывался, как младенец. Я пытался вдохнуть.

Я там единственный шевелился, все остальные лишь глазели на мою фигурку, поднимающую пыль, пока кто-то — не знаю кто — не устремился мне навстречу и остальные, устыдившись, не ринулись следом, включая Сэмму.

Они бежали, протягивая ко мне руки, как и я к ним.

— Глядите! — воскликнул кто-то. — Боже, только взгляните на него!

Я поднял, как тогда думал, окровавленные ладони, чтобы их увидели все.

И закричал:

— Моя мать убила моего отца!

* * *

Я из верховья. Выше нашего дома простирался только крутой участок с пучками травы и рыхлым грунтом, затем шли кремниевые плиты ступенями, будто корявый зиккурат, а дальше уже самый пик. И ни единой тропки. Выше нас на холме никто не жил. Хотя наш дом стоял примерно на том же уровне, что жилища нескольких наблюдателей за погодой, отшельников и ведьм, которых можно было назвать нашими соседями, но, чтобы добраться от нас до них, пришлось бы хорошенько прогуляться, и мы никогда к ним не наведывались, как и они к нам.

Каждый из трех этажей моего дома был в меньшей степени готовности, чем предыдущий, как будто строители теряли запал по мере отдаления от земли. На нижнем располагались кухня с гостиной, мастерская отца, коридор и угловая деревянная лестница. На среднем — две маленькие, наспех законченные спальни, отца и матери, и каморка между ними, где спал я.

И на верхнем этаже порывы что-либо разделить окончательно иссякли и осталось лишь единое пространство, по которому гулял сквозняк, проникающий сквозь недоделанные стены и щели между оконными рамами и штукатуркой.

Мне нравилось взбираться по крутой лестнице и играть в одиночестве в этой полной ветра комнате. Все остальные стены в доме или побелили, или покрасили охрой из местной почвы, но две стены чердака оклеили обоями с повторяющимся узором. Переплетенные цветы и пагоды меня удивили. Я не мог вообразить, чтобы их выбрали мать с отцом. Я решил, что обои были там еще до появления родителей, и вдруг представил дом в те времена, без них, отчего горло сковали тошнота и волнение.

Лампочки и приборы, имевшиеся на кухне и в отцовской мастерской, черпали ток из генератора, который мы иногда включали. В спальнях мы использовали свечи. На окнах верхнего этажа не было занавесок, и каждый день свет пронизывал комнату, простираясь с одного конца в другой. Обои выцвели за годы тесного общения с солнцем. В одном из углов, низко-низко, решив, что там это останется секретом, я рисовал животных возле пагод и среди стеблей.

Дом мой стоял в конце тропы, вжимаясь в каменный выступ за спиной, будто испуганно пятился от бегущего вниз склона. Между домом и этим спуском протянулась ржавая проволочная ограда, из-за которой я наблюдал за животными — дикими кошками и собаками смешанных пород, даманами, скудным потомством сбежавших коз и овец, — что прогуливались и шныряли меж валунами и кустами. У кого-то из зверей была своя территория, которую я в конце концов узнавал. Узнавал, что посягаю на нее, а кто-то из них возвращался неоднократно, будто заинтригованный мною. Злющая желтовато-серая певчая птица, облюбовавшая определенные деревья. Или рыжая псина размером со щенка, но с настороженными повадками старой собаки.

Оттуда я мог различить черные городские крыши. Я пинал камни — маленькие, чтобы проскальзывали через металлические звенья, — и смотрел, как они скачут в заросли или дальше, до самого низа, как я представлял, в заполненный водой овраг под зданиями.

Город был разбросан по склонам двух холмов и мосту между ними. И, как и все на этих холмах, мы считались горожанами, хотя жили так далеко от улиц, насколько это возможно, чтобы все еще оставаться правдой. Городские законы распространялись и на нас тоже. Сбежав с холма в тот день, я не искал правосудия, но правосудие нашло меня.

ЛЮДИ ГРУБОВАТО УТЕШАЛИ МЕНЯ.

— Что ты видел, мальчик? — спрашивали они. — Что стряслось?

Я только и мог что рыдать.

— Твоя мама что-то сделала? — уточняла женщина, опустившись на колени и стискивая мои плечи. — Сделала что-то с твоим папой? Расскажи нам.

Она сбивала меня с толку. Пыталась поймать мой взгляд и сбивала с толку своими словами, потому как они мало походили на то, что я видел, чему стал свидетелем. И все же, когда она их произнесла, я понял, что она лишь повторяет сказанное мною. Мальчик, я, сказал, что его мать убила его отца.

До сих пор, думая о случившемся тогда в нашем доме, первым делом я вспоминаю мамины руки: лицо ее спокойно, взгляд резкий, пронзающий, а руки — с ножом — опускаются вниз жестко. Отец закрывает глаза, и рот его блестит, рот полон крови, кровь покрывает бледный цветочный узор на стенах, и мальчик должен все это осмыслить для начала, у меня нет выбора, я не могу об этом думать, и всякий раз требуется мгновение, чтобы все переварить и подготовиться к ответу. Дескать, нет, конечно, все случилось иначе, и лица пострадавшего я не видел, ну или что это точно был не мой отец.

Я пытался исправить то, что сказал, а женщина повторила, но мог лишь сглатывать.

Я слышал ритмичный звук. А когда поднялся на верхний этаж дома, где гулял сквозняк, там уже были люди. Женщина на мосту смотрела на меня, и я сосредоточился и понял, что нет, вряд ли я видел, как мама убивает отца. Я мысленно вернулся назад. Ее лицо, лицо моей матери, опустошенное и усталое, да, но если приглядеться — именно оно блестит. И не ее руки опускаются, а руки отца.

— Нет, — произнес я. — Мой отец. Кто-то. Мою мать.

Это отец стоял спиной ко мне. Превозмогая дрожь и перебои в дыхании, я сконцентрировался на этой мысли. Он держал кого-то. Я не мог вспомнить ее лицо.

Я смотрел на спину отца. Не на спину матери. И видел кровь, кровь, которую все еще представляю на своих руках. Мне она запомнилась очень яркой и при этом темной, потому что только-только попала под лучи света, в то время как окрашенные ею обои уже совсем выцвели.

Я кричал, пока отец не повернулся. Вот что я увидел: он задыхался от напряжения.

Он уставился на меня, и я сбежал.