Штурман подвел нас вплотную к Руинам. Разглядеть их было трудно. Сначала они походили на линии, прочерченные в пространстве, и вдруг мгновенно облеклись скудной плотью. Она то редела, то вновь уплотнялась. Оказалось, что в поперечнике они имеют несколько сот метров. Руины вращались, каждый их выступ двигался, причем согласно собственной программе, вся их капельно-решетчатая филигранная структура описывала сложную спираль.

По строению Руины напоминали «Осу», но были не в пример древнее и казались в несколько раз больше. Было похоже, что они — это оригинал, а мы — их уменьшенная копия, пока вдруг они не повернулись к нам другой плоскостью и не стали меньше, или просто отдалились. Они то совсем скрывались из виду, то показывались отчасти.

Офицеры, блестя подкожными приращениями, напомнили нам, новичкам, о том, что мы собираемся делать, и о том, чем опасно погружение. Они, Руины, демонстрируют это и то, почему Ариека так и осталась аванпостом, недоступным, недоразвитым, лишенным спутников после той первой катастрофы.

Я бы действовала профессионально. Да, я готовилась к своему первому погружению, но я выполнила бы все приказы и думаю, что не допустила бы ни одной ошибки. Но офицеры помнили, что значит быть новобранцем, и посадили нас, кучку неопытных иммерлетчиков, в кресла наблюдателей. Сидя в них, мы могли реагировать, когда нужно, однако никакое количество тренировок не гарантировало нас от тошноты в самый первый раз. Когда выдавалась свободная минута и можно было понаблюдать и предаться восхищению, мы предавались восхищению. В иммере есть течения и грозовые фронты. В иммере есть отрезки, пересечь которые можно, обладая лишь бесконечным умением и почти бесконечным временем. Именно техники, которыми я владею сейчас, плюс соматический контроль, мантрическая отрешенность и инструментализированный прозаизм, которые сделали из меня иммерлетчика, позволяют иммерлетчикам сохранять ясное сознание и работоспособность при погружении.

По карте до Дагостина или любого другого центра не так уж много миллиардов километров. Только этими Евклидовыми звездными картами пользуются лишь космологи, некоторые экзотерры с непонятной нам физикой да религиозные номады, мучительно дрейфующие на скоростях, не достигающих скорости света. Я была потрясена, когда увидела их впервые, — в Послограде карты не были общедоступными — однако к путешественникам вроде меня они вообще не имеют отношения.

Взгляните лучше на карту иммера. Перед вами огромная изменчивая сущность. Вы можете тянуть ее, вращать, измерять ее проекции. Разглядывайте этот световой фантом как угодно, и даже с учетом того, что это будет плоское или трехмерное воспроизведение топоса, который противится нашим попыткам его понять, ситуация все равно будет качественно иной.

Пространство иммера не совпадает с измерениями обыденного, с тем миром, в котором мы живем. Самое точное, что можно о нем сказать, это что иммер подстилает нашу действительность или покрывает ее, пропитывает, служит основой, соотносится с ней, как язык с речью, и так далее. Здесь, в повседневном, в мире световых десятилетий и петаметров, Дагостин куда дальше отстоит от Тарска и Ходжсона, чем от Ариеки. Но в иммере от Дагостина до Тарска всего несколько сотен часов при хорошем ветре; Ходжсон лежит в центре спокойных и густо населенных глубин; а от Ариеки вообще никуда не добраться, так она далека.

Она за порогами, там, где неистовые течения иммера сшибаются друг с другом, там, где материя повседневного прорывается в вечное, образуя отмели, коварные выступы и банки. Она одиноко притулилась на самом краю познанного иммера, насколько он вообще может быть познан. Без опыта, отваги и умения иммерлетчиков никто никогда не попал бы в мой мир.

При первом же взгляде на его карты становится ясно, почему так суровы выпускные экзамены, которые мы сдавали. На одних способностях там далеко не уедешь. Политика исключения тоже, конечно, имеет место: понятно, что бременцы хотят держать нас, послоградцев, под строгим контролем; и все равно лишь самая умелая команда может спокойно добраться до Ариеки или улететь с нее. Некоторым из нас вставляли специальные разъемы, чтобы подключаться к повседневным программам корабля, иммер-программы и приращения тоже помогали; но их одних недостаточно, чтобы сделать из человека иммерлетчика.

Послушать офицеров, так могло показаться, будто остов Пионера, который мне пришлось перестать называть Руинами, когда я узнала, что это не звезда, а гроб для моих коллег, был своего рода предупреждением лентяям. Но это было бы несправедливо. Пионер застрял между двумя мирами вовсе не потому, что его экипаж или офицеры недооценили иммер: напротив, осторожность и уважительное отношение исследователей привело к катастрофе. Как и многие другие корабли на торных путях иммера, он попал в ловушку, когда все только начиналось. Его заманило на верную гибель то, что люди считали посланием, зовом.

Когда иммернавты впервые подрезали сухожилия обычному пространству, среди многих поразивших их феноменов был и тот, что все они, хотя и пользовались достаточно примитивными инструментами, регулярно получали сигналы откуда-то из непространства. Четкие и явственные, они могли быть посланы только разумными существами. Иммернавты пытались добраться до их источников. Долгое время считалось, что недостаток навыков, отсутствие опыта погружений постоянно приводили к крушениям кораблей, отправлявшихся на такие поиски. Раз за разом они превращались в руины, застряв на полпути из иммера в материальную повседневность.

Пионер был потерей времен, предшествовавших пониманию того, что сигналы посылали маяки. Это был не зов. То, что манило к себе корабли, на деле было предупреждением: не приближайтесь.


Итак, маяки расставлены по всему иммеру. Не все опасные зоны отмечены ими, но все же. Похоже, что их возраст равен возрасту этой вселенной, которых тоже было несколько. Молитва, которую часто шепчут иммерлетчики перед погружением, обращена к тем неведомым, кто их поставил. Милостивые Фаротектоны, храните нас.

Фарос Ариеки я впервые увидела не тогда, а много тысяч часов спустя. Точнее говоря, я его, конечно, не видела, да и не могла увидеть; для этого понадобился бы свет, отражение и иная физика, которой нет в иммере. Но я видела представление о нем, переданное окнами корабля.

Специальное оборудование в корабельных иллюминаторах рисует иммер и все, что в нем есть, в образах, доступных восприятию команды. Я видела маяки похожими на сложные узлы, на контуры, заполненные перекрестной штриховкой. Когда я возвращалась в Послоград, капитан корабля, на котором я летела, сделал мне подарок: перевел оборудование иллюминаторов в режим картинки — приближаясь к заусенцам иммера, за которыми начиналась штормовая зона, окружающая Ариеку, я увидела луч света во фрактале темноты, луч двигался к нам, поворачиваясь вместе со своим источником. И когда посреди непространства мы увидели маяк, он оказался кирпичным, с вершиной из стекла и бронзы.


Я рассказала об этом Скайлу при нашей первой встрече, и Скайл, которому вскоре суждено было стать моим мужем, захотел, чтобы я описала свое первое погружение. Конечно, он и сам путешествовал в иммере — он не был уроженцем того мира, где мы с ним делили постель, — но, как пассажир скромного достатка и ограниченной выносливости, спал все время пути. Хотя однажды, как он мне сказал, он заплатил кому-то, чтобы его разбудили пораньше и он мог испытать погружение. (Я о таком тоже слышала. Но команде запрещено это делать, и пассажиров будят только там, где мелко.) Потом Скайла ужасно тошнило.

Что я могла ему рассказать? В тот первый раз, когда «Оса», поплескавшись, погрузилась, я была под защитой поля повседневного, и иммер меня даже не задел. По правде говоря, теснее связь с иммером я ощущала в Послограде, когда стажеркой садилась в гнездо иммерскопа и тот вдвигался в его пространство, как пустой стакан, который опускают в воду донышком вниз. Вот тогда я заглядывала в его глубину, видела его совсем близко, и это изменило меня. Но и тогда я не смогла бы ничего описать, даже если бы меня попросили.

«Оса» входила в иммер жестко. У меня не было опыта, но, сжав зубы, я справилась с тошнотой, которая накатила, несмотря на все тренировки. Даже в нежных объятиях поля повседневного я ощущала каждый рывок непривычного ускорения, когда мы входили туда, где нет направлений, а принесенный нами обманчивый пузырь гравитации, как мог, амортизировал толчки. Но я слишком волновалась и не могла не корить себя за то, что дала волю восторгу. Это пришло позже, когда с привилегиями новичков было покончено и началась бешеная работа начального этапа погружения, и даже еще позже, когда она завершилась и корабль вышел на походную глубину.

Мы, иммерлетчики, умеем не только сохранять стабильность, сознание и здоровье во время погружения, мы не просто не утрачиваем способности ходить и говорить, питаться и испражняться, слушать и отдавать приказы, принимать решения и работать с параинформацией, приближающей расстояния и условия иммера к привычным, не сходя при этом с ума от близости вечного. Хотя и это уже не мало. Дело еще в том, что нам присуща, как утверждают одни (и опровергают другие), определенная неразвитость воображения, которая не дает иммеру заворожить нас собой до полного бесчувствия. Чтобы путешествовать в иммере, мы изучили его капризы, а знание, полученное одним человеком, всегда может усвоить и другой.