Лин начала намекать, ехидно и колко, что отказ Айзека признать себя ее любовником — в лучшем случае проявление малодушия, в худшем — ханжество. Такая черствость выводила его из себя. Ведь он же откровенно рассказал об этой связи своим ближайшим друзьям, так же как и Лин — своим. А для нее сделать это было во сто крат проще.

Она художница. Круг ее знакомых — вольнодумцы, любители искусства, прихлебатели, представители богемы и паразиты, поэты, памфлетисты и ультрамодные наркоманы. Они приходят в восторг от любого скандала или эксцентричной выходки. В чайных и барах Салакусских полей похождения Лин — которых она никогда не отрицала и о которых никогда не рассказывала прямо, — были предметом двусмысленных пересудов и инсинуаций. Каждый ее любовный роман был авангардным прорывом, культурным событием, каким в прошлом сезоне была Конкретная музыка или Соплежуйство в прошлом году.

Да, Айзек мог бы включиться в игру. Он и сам был известен в этом мире еще задолго до того, как познакомился с Лин. В конце концов, он был опальным ученым, непризнанным мыслителем, который демонстративно оставил высокооплачиваемую должность преподавателя, чтобы заняться экспериментами, казавшимися чересчур смелыми, даже безумными для мелочных умов, заполонивших университет. Какое ему дело до всяких условностей? Он, без сомнения, может спать с кем угодно и когда угодно!

Таков был его имидж в Салакусских полях, где о его связи с Лин тайно знали все, где он с радостью мог чувствовать себя более-менее открыто, где, сидя в баре, он мог обнять ее и что-нибудь нашептывать, пока она высасывает из губки сладкий кофе. Это была его история, и эта история была по крайней мере наполовину невыдуманной.

Он уволился из университета десять лет назад. Но лишь потому, что, к своему несчастью, понял: он никуда не годный учитель.

Он нагляделся на эти недоумевающие лица, наслушался бессмысленного лепета испуганных студентов и догадался наконец, что, обладая умом, способным беспорядочно носиться по коридорам теории, он мог научиться чему-то сам, наталкиваясь на какие-то вещи вслепую, но не мог поделиться с другими тем пониманием, которым так дорожил. Со стыдом опустив голову, он покинул свой пост.

По другой версии, заведующий кафедрой, нестареющий и непотопляемый Вермишенк был вовсе не косным рутинером от науки, а наоборот — настоящим волшебником в биомагии. Он раскритиковал исследования Айзека не столько за их неортодоксальность, сколько за бесперспективность. Айзек, возможно, был блестящим ученым, но ему не хватало дисциплины. Вермишенк играл с ним, как с мышонком, заставляя выклянчивать работу в качестве внештатного сотрудника с мизерным окладом, да к тому же с ограниченным доступом к университетским лабораториям.

И именно она, работа, заставляла Айзека относиться к своей возлюбленной с осторожностью.

Как раз сейчас его отношения с университетом стали напряженными. За десять лет тайного подворовывания ему удалось оборудовать неплохую лабораторию; большую часть доходов ему приносили сомнительные контракты с самыми неблагонадежными гражданами Нью-Кробюзона, чьи интересы в сложных науках неизменно приводили его в изумление.

Однако исследования Айзека — цель которых не изменилась за все эти годы — не могли проходить в абсолютном отшельничестве. Ему было необходимо публиковаться. Ему было необходимо участвовать в дискуссиях. Ему было необходимо присутствовать на конференциях — хотя бы в качестве отщепенца, блудного сына. Ренегатство давало кое-какие преимущества.

Но академическая система была ретроградной не только внешне. В Нью-Кробюзонский университет ксениев принимали только в качестве вольнослушателей, о получении диплома не стоило и мечтать. Открытая любовная связь с представителем иной расы — это скорейший путь к обретению статуса изгоя, а вовсе не того шикарного имиджа «плохого парня», которого он так упорно добивался. Он боялся не того, что о них с Лин станет известно в редакциях научных журналов, на кафедрах, где организуются конференции, и в издательских домах. Он боялся показать, что пытается скрыть эту связь. Но и не скрывать не мог.

И все это очень не нравилось Лин.

«Ты скрываешь наши отношения, чтобы публиковать статьи для тех, кого презираешь», — прожестикулировала она однажды после того, как они позанимались любовью.

В такие горькие моменты Айзек спрашивал, как бы она повела себя, если бы ей грозило отлучение от мира искусства.


В то утро любовникам удалось погасить разгорающуюся ссору с помощью шуток, извинений, комплиментов и страстных объятий. Борясь со штанинами, Айзек улыбнулся Лин, и ее сяжки чувственно покачнулись.

— Чем ты собираешься заняться сегодня? — спросил он.

«Еду в Кинкен. Нужно пополнить запас красильных ягод. Потом — на выставку в Шумные холмы. Вечером — работа», — добавила она со зловещей усмешкой.

— Значит, некоторое время ты не будешь мелькать у меня перед глазами, — осклабился Айзек.

Лин кивнула. Айзек сосчитал по пальцам дни.

— Ладно… может, поужинаем в «Часах и петухе», ну… скажем, в воскресенье? В восемь?

Лин задумалась. Размышляя, она держала его за руки.

«Класс», — застенчиво прожестикулировала она, не уточнив, имела ли в виду ужин или Айзека.

Они сложили кружки и тарелки в ведро с холодной водой, стоящее в углу. Лин собрала перед уходом свои заметки и наброски, а затем Айзек нежно притянул ее к себе, повалил на кровать. Он поцеловал теплую красную кожу. Лин перевернулась в его объятиях. Она оперлась на согнутую в локте руку, и он увидел, как темно-рубиновый панцирь медленно открывается, а сяжки разворачиваются в стороны. Полностью расправленные половинки ее головных покровов подрагивали. Из-под их сени она выпростала прелестные и бесполезные жучиные крылышки.

Она мягко притянула к ним его руку, предлагая погладить эти хрупкие, совершенно беззащитные крылья, что у хепри считается выражением высшего доверия и любви.

Воздух между ними накалился. В штанах у Айзека зашевелилось.

Он провел пальцами по ветвистым прожилкам ее трепещущих крыльев, глядя, как падающий на них свет отражается перламутровыми бликами. Другой рукой он подобрал юбку, и его пальцы скользнули вверх по ее бедру. От этого прикосновения ноги ее раздвинулись, а затем сдвинулись вновь, поймав его руку в ловушку. Он начал нашептывать ей непристойные и нежные слова.

Солнце над ними совершало свой путь, а вслед за ним медленно ползли по комнате тени оконных переплетов и облаков. Но любовники не замечали, как летит время.

Глава 2

Пробило одиннадцать, когда объятия наконец разомкнулись. Айзек взглянул на карманные часы и начал второпях собирать свою одежду, мыслями уже устремившись к работе. Благодаря Лин спор насчет того, выходить ли из дома вместе, не состоялся. Она наклонилась и нежно провела по его затылку усиками-антеннами, так что у него даже мурашки побежали по коже, а затем исчезла, пока он возился с ботинками.

Ее квартира располагалась на десятом этаже. Лин спустилась с башни; прошла через небезопасный девятый этаж; потом через восьмой с его ковром из птичьего помета и тихим голубиным воркованием; через седьмой, где живет старушка, которая никогда не показывается наружу; и так далее, мимо обиталищ мелких воришек, лудильщиков, девочек на посылках и точильщиков ножей.

Входная дверь располагалась с другой стороны башни, если смотреть со стороны Пряной долины. Лин вышла на тихую улочку, которая была всего лишь проходом между базарными рядами.

Она зашагала прочь, оставив позади шумные перебранки и крики торговцев, удаляясь в сторону садов Собек-Круса. У входа всегда толпились в ожидании извозчики. Лин знала, что некоторые из них (как правило, переделанные) были достаточно либеральными или же нещепетильными, чтобы взять пассажира-хепри.

По мере того как она шла через долину, виллы и многоэтажки обретали все более болезненный вид. Поверхность земли становилась холмистой, медленно поднимаясь к юго-западу, куда направлялась Лин. Верхушки деревьев в Собек-Крусе клубились, словно густой дым над шиферными крышами обветшалых построек вокруг нее; из-за их крон торчали ощетинившиеся высокими пиками силуэты Корабельной пустоши.

В выпуклых зеркальных глазах Лин город представал в виде причудливой зрительной какофонии. Миллион мельчайших частиц целого; каждый малюсенький пятиугольный сегмент горел яркими разноцветными огнями и еще более яркими сполохами, невероятно чувствительный к световым градациям, однако слабо различающий детали, если только Лин не вглядывалась пристально, до легкой боли в глазах. Каждый из сегментов сам по себе не давал ей возможности различать мертвые отслаивающиеся чешуйки полуразрушенных стен, поскольку архитектурные сооружения сводились к простым цветовым пятнам. И все же она в точности знала, как они выглядят. Каждый видимый фрагмент, каждая часть, каждая форма и каждый оттенок цвета обладали каким-то неуловимым отличием, что позволяло Лин судить о состоянии построек в целом. Кроме того, она могла ощущать химический состав воздуха, могла определить, сколько существ и какой расы проживает в каждом из этих зданий, могла улавливать вибрации воздуха и звука с достаточной точностью, чтобы спокойно разговаривать в многолюдном помещении или чувствовать, как над головой проходит поезд.

Лин уже пыталась описать Айзеку свое видение города.

«Я вижу ясно, как и ты, даже яснее. Для тебя все недифференцированно. В одном углу — развалины трущоб, в другом — новенький поезд со сверкающими поршнями, в третьем — какая-то тетка, намалеванная на брюхе старого грязно-серого дирижабля… Тебе приходится воспринимать это как одну картинку. Жуткая каша! Никакого смысла, противоречит самому себе, сплошная путаница. Для меня каждая маленькая часть представляется как нечто целое, каждая хоть на малую толику отличается от соседней».

В течение полутора недель Айзек пребывал под впечатлением от услышанного. Он, как водится, исписал кучу страниц и просмотрел кучу книг о зрении у насекомых; он подвергал Лин утомительным экспериментам на восприятие глубины и дальность видения; и еще было чтение, поразившее его больше всего, поскольку он знал, что Лин это дается не просто и что ей приходится напрягать зрение, как слабовидящему человеку.

Однако его интерес быстро угас. Человеческий мозг не способен осмыслить то, что видит хепри.

Улицы вокруг Лин были запружены людом Пряной долины: кто подворовывал, кто просил милостыню, кто торговал или скрупулезно рылся в мусорных кучах, там и сям раскиданных вдоль дороги. Дети резвились, волоча за собой бесполезные, неработающие конструкции, собранные из утиля. Редкие прохожие с неодобрительной гримасой на лицах шагали мимо.

Башмаки Лин были мокры от органической жижи, покрывавшей дорогу, — неплохая пожива для вороватых бестий, выглядывающих из канав. Вокруг нее мрачно нависали дома с плоскими крышами, над провалами между ними были перекинуты мостики из досок. Это были пути бегства, альтернативные дороги, улицы в городе крыш над Нью-Кробюзоном.

Только несколько детей бросили ей вслед оскорбительные слова. В этом районе уже привыкли к ксениям. Лин осязала космополитичную природу тех, кто ее окружал, мельчайшие секреции разнообразнейших рас, из которых ей были знакомы лишь немногие. Тут был и мускусный запах других хепри, и сырой дух водяных, а откуда-то даже доносился восхитительный аромат кактусов.

Лин свернула за угол, на мощеную дорогу, огибавшую Собек-Крус. Вдоль всей железной ограды в ожидании стояли повозки. Всех разновидностей. Двухколесные, четырехколесные, запряженные лошадьми, насмешливыми пернатыми птероящерами, пыхтящими паровыми конструкциями на гусеничном ходу… а порой и переделанными — несчастными мужчинами и женщинами, совмещающими в себе одновременно и машину, и водителя.

Лин встала перед рядами извозчиков и помахала рукой. К счастью, на призыв откликнулся первый из стоящих в ряду извозчиков, направив в ее сторону свою норовистую с виду пташку.

— Куда?

Он наклонился, чтобы прочесть инструкции, которые Лин аккуратно написала в своем блокноте.

— Годится, — сказал он и дернул головой, приглашая ее в свой экипаж.

Двухместная повозка была открытой, что позволяло Лин смотреть по сторонам, пока они ехали через южные окраины города. Огромная нелетающая птица подскакивала и переваливалась на ходу, и эти движения плавно передавались колесам. Лин откинулась на спинку сиденья и перечла собственные инструкции извозчику.

Айзек бы ее поступка не одобрил.

Лин действительно нужны были красильные ягоды, и она действительно отправилась за ними в Кинкен. Это была правда. И один из ее друзей, Корнфед Дайхат, действительно держал выставочный салон в Шумных холмах. Но она не могла приехать к нему. Она решила подстраховаться — переговорила с Корнфедом и попросила подтвердить, что была у него, если Айзек спросит. Корнфед был польщен; откинув со лба седую прядь, он с жаром восклицал: «Да обрушится на меня вечное проклятие, если оброню об этом хоть словечко». Он явно полагал, что Лин изменяет Айзеку, и почел за честь, что ему довелось стать участником ее и без того уже скандальной сексуальной жизни. Лин никак не могла поспеть на его выставку. У нее были дела в другом месте.

Коляска двигалась в сторону реки. Когда деревянные колеса застучали по крупному булыжнику, повозку затрясло. Они повернули на Седрахскую улицу. Теперь рынок оказался южнее; они уже были в том месте, где кончается изобилие овощей, моллюсков и перезрелых фруктов.

Впереди, тяжело нависая над низкими домами, показалась милицейская башня Мушиная сторона. Огромный, широкий грязноватый столб, выглядевший приземисто и убого, несмотря на свои тридцать шесть этажей. Его фасады были испещрены узкими, словно бойницы, окнами с темными матовыми стеклами, не отражавшими никакого света. Бетонная шкура башни была ноздреватой и шелушащейся. В трех милях к северу Лин заметила еще более высокое строение — это был Штырь, штаб милиции, который впивался в землю, как бетонный шип в сердце города.

Лин вытянула шею. Над верхушкой башни Мушиная сторона некрасиво висел полунаполненный воздухом дирижабль. Он колыхался, то обвисая, то раздуваясь, как умирающая рыбина. Даже сквозь слои воздуха Лин чувствовала шум мотора этого дирижабля, стремящегося исчезнуть в тучах цвета ружейной стали.

Кроме того, слышалось еще какое-то неясное бормотание, жужжание, диссонировавшее с гудением воздушного корабля. Где-то неподалеку покачнулась опорная стойка, и милицейский вагончик с головокружительной скоростью промчался к северу, в сторону башни. Он пронесся во весь опор высоко-высоко над землей, подвешенный к воздушному рельсу, который пронзал башню, словно гигантская игла, и терялся в южном и северном направлениях. Вдруг вагончик резко остановился, стукнувшись о буфер. Из него показались люди, но коляска проехала мимо прежде, чем Лин успела что-либо еще разглядеть.

Вот уже второй раз за этот день Лин насладилась ароматом, выделяемым людьми-кактусами, или попросту кактами, когда пернатый птероящер заскакал по направлению к Оранжерее, что в Речной шкуре. Представители кактусовой молодежи, которую не допускали под высоченный стеклянный купол (чьи причудливые грани виднелись на востоке, в самом центре квартала), небольшими группами стояли, привалившись к стенам домов с закрытыми ставнями и дешевым рекламным вывескам. Юные какты поигрывали мачете. Их иглы были выстрижены в виде диких рисунков, а нежно-зеленая кожа — вся исполосована страшными рубцами. Они без всякого интереса проводили повозку глазами.

Внезапно Седрахская улица резко пошла под уклон. Коляска, балансируя, покатилась по высокому гребню, с которого круто сбегали улочки. Перед Лин и ее извозчиком открылся вид на серые, кое-где покрытые снежными шапками горные зубцы, величественно поднимающиеся к западу от города. Впереди лениво текла река Вар.

Из темных окон, вырубленных прямо в ее кирпичных берегах — некоторые даже ниже уровня полной воды, — доносились приглушенные крики и заводской гул. Окна тюрем, пыточных камер, цехов и их ублюдочных гибридов — пенитенциарных фабрик, где переделывали приговоренных. Лодки, натужно кашляя и отрыгивая, ползли по черной воде.

Завиднелись остроконечные башни моста Набоба. А позади них — шиферные крыши, сгорбленные, как людские плечи в холодную погоду, прогнившие стены, удерживаемые от обрушения лишь подпорками и органическим цементом, вонь, которую ни с чем не спутаешь, — Кинкенские бойни.


За рекой, в Старом городе, улицы были поуже и потемнее. Птероящер неуклюже вышагивал вдоль покрытых застывшей жучиной слизью зданий. Из окон и дверей приспособленных к новым жильцам домов выходили и вылезали хепри. Здесь они составляли большинство, это было их место. Улицы были полны существ с женственными телами и головами насекомых. Они толпились в проемах ячеистых домов, поедая фрукты. Даже извозчик уже мог различить запах их бесед: воздух был полон едкой химии.

Полетели брызги — что-то живое было раздавлено колесами. «Наверное, самец», — вздрогнув, подумала Лин, представив себе одного из безмозглых и трусливых существ, которые кишели во всех норах и щелях Кинкена. «Туда ему и дорога».

Проходя под низким кирпичным сводом, с которого капали сталактиты жучиной слизи, птероящер пугливо съежился. Лин похлопала по плечу извозчика, который пытался удержать вожжи. Она быстро написала несколько слов и протянула ему блокнот:

«Птица не хочет идти. Подождите здесь, я вернусь через пять минут».

Тот благодарно кивнул и протянул руку, чтобы помочь ей выйти.

Лин ушла, предоставив ему успокаивать впечатлительное животное. Она повернула за угол и очутилась на центральной площади Кинкена. Таблички, висевшие на домах по краям площади, еще проглядывали из-под белесых выделений, медленно стекавших с крыш, но читающееся на них название площади — Алделион — вовсе не соответствовало тому, которым пользовались поголовно все обитатели Кинкена. Даже те немногочисленные представители человеческой и других нехеприйских рас, которые там жили, употребляли новое хеприйское название, переводя его с шипения и хлористой отрыжки языка оригинала: площадь Статуй.

Она была просторной, окруженной со всех сторон многовековыми полуразрушенными зданиями. Ветхая архитектура резко контрастировала с гигантским серым массивом милицейской башни, которая маячила на севере. Невероятно крутые скаты крыш свешивались до самой земли. Грязные окна размалеваны непонятными узорами. До Лин доносился тихий врачующий напев медсестер-хепри в больничных палатах. Над толпой витал сладкий дымок: большинство из тех, кто рассматривал статуи, были хепри, хотя иногда попадались и представители других рас. Вся площадь была уставлена этими статуями: пятнадцатифутовыми изваяниями животных, растений и чудовищ (некоторые имели реальные прототипы, иные же не существовали никогда), слепленными из ярко раскрашенной хеприйской слюны.

Они являли собой результат многочасовой коллективной работы. Группы хеприйских женщин целыми днями простаивали спиной к спине, пережевывая тесто и красильные ягоды, переваривая их, а затем открывая железу в задней части своей жучиной головы и выталкивая наружу вязкую субстанцию, ошибочно называемую «хеприйской слюной», которая через час застывала на воздухе, превращаясь в нечто гладкое, хрупкое и жемчужно-сверкающее.