— Кто здесь? — спросила леди.

— Пип, мэм.

— Пип?

— Мальчик от мистера Памблчука, мэм. Я пришел… играть.

— Подойди ко мне, дай на тебя посмотреть. Подойди ближе.

Вот тут-то, стоя перед ней и стараясь не встречаться с ней глазами, я и разглядел подробно все, что ее окружало, и заметил, что часы ее остановились и показывают без двадцати девять, и большие часы в углу комнаты тоже стоят и тоже показывают без двадцати девять.

— Посмотри на меня, — сказала мисс Хэвишем. — Ты не боишься женщины, которая за все время, что ты живешь на свете, ни разу не видала солнца?

Каюсь, я не побоялся отягчить свою совесть явной ложью, заключавшейся в слове «нет».

— Ты знаешь, что у меня здесь? — спросила она, приложив сначала одну, потом другую руку к левой стороне груди.

— Да, мэм (я невольно вспомнил моего каторжника и его приятеля).

— Что это у меня?

— Сердце.

— Разбитое!

Она выговорила это слово горячо, настойчиво, с загадочной, точно горделивой улыбкой. Еще некоторое время она держала руки у груди, а потом опустила, словно они были очень тяжелые.

— Я устала, — сказала мисс Хэвишем. — Я хочу развлечься, а взрослые люди мне опостылели. Играй!

Мне кажется, даже самые заядлые спорщики среди моих читателей вынуждены будут согласиться, что при данных обстоятельствах она не могла потребовать от бедного мальчугана ничего более трудного.

— У меня бывают болезненные прихоти, — продолжала она, — и сейчас у меня такая прихоть: хочу смотреть, как играют. Ну же! — Она нетерпеливо пошевелила пальцами правой руки. — Играй, играй, играй!

Я так хорошо помнил угрозу сестры «показать мне», что на мгновение меня обуяла безумная мысль — пуститься вскачь по комнате, изображая собою лошадку мистера Памблчука. Но я тут же почувствовал, что у меня ничего не выйдет, и продолжал стоять неподвижно, глядя на мисс Хэвишем, которая, видимо, заподозрила меня в своеволии, потому что спросила, после того как мы вдоволь насмотрелись друг на друга:

— Ты, может быть, бука и упрямец?

— Нет, мэм. Мне вас очень жалко, и мне очень жалко, что я сейчас не могу играть. Если вы на меня пожалуетесь, мне попадет от сестры, так что я не стал бы отказываться, если б мог. Но здесь все для меня так ново, и все такое странное и красивое… и печальное…

Я замолчал, чувствуя, что могу сболтнуть или уже сболтнул лишнее, и мы опять долго смотрели друг на друга.

Прежде чем снова заговорить, она отвела от меня глаза и поглядела на свой наряд, на туалетный стол и наконец на свое отражение в зеркале.

— Так ново для него, — пробормотала она, — так старо для меня; так странно для него, так привычно для меня; так печально для нас обоих! Позови Эстеллу.

Она по-прежнему смотрела в зеркало, и я, думая, что она все еще разговаривает сама с собой, не двинулся с места.

— Позови Эстеллу, — повторила она, сверкнув на меня глазами. — Это ведь ты можешь сделать. Выйди за дверь и позови Эстеллу.

Стоять в потемках в таинственном коридоре незнакомого дома, орать во весь голос «Эстелла» гордой красавице, невидимой и невнемлющей, и чувствовать, что, выкрикивая ее имя, допускаешь непростительную вольность, — это было почти так же тяжко, как играть по заказу. Но в конце концов она откликнулась, и свет ее свечи замерцал в темном коридоре, подобно звезде.

Мисс Хэвишем поманила к себе Эстеллу и, взяв со стола какое-то блестящее украшение, любовно приложила его сначала к ее круглой шейке, потом к темным вьющимся волосам.

— Когда-нибудь, дорогая, это будет твое, ты-то сумеешь носить драгоценности. Поиграй с этим мальчиком в карты, а я посмотрю.

— С этим мальчиком! Но ведь это самый обыкновенный деревенский мальчик!

Мне показалось, — только я не поверил своим ушам, — будто мисс Хэвишем ответила:

— Ну что же! Ты можешь разбить его сердце!

— Во что ты умеешь играть, мальчик? — спросила меня Эстелла самым что ни на есть надменным тоном.

— Только в дурачки, мисс.

— Вот и оставь его в дурачках, — сказала мисс Хэвишем.

И мы сели играть в карты.

Тут-то я начал понимать, что не только часы, но и все в комнате остановилось давным-давно. Я заметил, что мисс Хэвишем положила блестящее украшение в точности на то же место, откуда взяла его. Пока Эстелла сдавала карты, я опять взглянул на туалетный стол и увидел, что пожелтевшая белая туфля, стоящая на нем, ни разу не надевана. Я взглянул на необутую ногу и увидел, что пожелтевший белый шелковый чулок на ней протоптан до дыр. Если бы в комнате не замерла вся жизнь, не застыли бы в неподвижности все поблекшие, ветхие вещи, — даже это подвенечное платье на иссохшем теле не было бы так похоже на гробовые пелены, а длинная белая фата — на саван.

Мисс Хэвишем сидела, глядя на нас, подобная трупу, и казалось, что кружева и оборки на ее подвенечном платье сделаны из желтовато-серой бумаги. В то время я еще не знал, что при раскопках древних захоронений находят иногда тела умерших, которые тут же, на глазах, обращаются в пыль; но с тех пор я часто думал, что она производила именно такое впечатление — словно вот-вот рассыплется в прах от первого луча дневного света.

— Он говорит вместо трефы — крести, — презрительно заявила Эстелла, едва мы начали играть. — А какие у него шершавые руки! И какие грубые башмаки!

Прежде мне в голову не приходило стыдиться своих рук; но тут и мне показалось, что руки у меня неважные. Презрение Эстеллы было так сильно, что передалось мне, как зараза.

Она выиграла, и я стал сдавать. Я тут же сбился, что было вполне естественно, — ведь я чувствовал, что она только и ждет какого-нибудь промаха с моей стороны, — и она обозвала меня глупым, нескладным деревенским мальчиком.

— Что же ты ей не ответишь? — спросила мисс Хэвишем. — Она наговорила тебе так много неприятного, а ты все молчишь. Какого ты о ней мнения?

— Не хочется говорить, — замялся я.

— А ты скажи мне на ухо, — и мисс Хэвишем наклонилась ко мне.

— По-моему, она очень гордая, — сказал я шепотом.

— А еще?

— По-моему, она очень красивая.

— А еще?

— По-моему, она очень злая (взгляд Эстеллы, устремленный в это время на меня, выражал беспредельное отвращение).

— А еще?

— Еще я хочу домой.

— Хочешь уйти и никогда больше ее не видеть, хотя она такая красивая?

— Не знаю, может быть, и захочется еще ее увидеть, только сейчас я хочу домой.

— Скоро пойдешь домой, — сказала мисс Хэвишем вслух. — Доиграй до конца.

Если бы не та первая загадочная улыбка, я бы готов был поспорить, что мисс Хэвишем не умеет улыбаться. На поникшем ее лице застыло угрюмое, настороженное выражение, — по всей вероятности, тогда же, когда все окаменело вокруг, — и, казалось, не было силы, способной его оживить. Грудь ее ввалилась, — от этого она сильно горбилась, и голос потух, — она говорила негромко, глухим, безжизненным тоном; глядя на нее, каждый сказал бы, что вся она, внутренне и внешне, душою и телом, поникла под тяжестью какого-то страшного удара.

Эстелла опять обыграла меня и бросила свои карты на стол, словно гнушаясь победой, которую одержала над таким противником.

— Когда же тебе опять прийти? — сказала мисс Хэвишем. — Сейчас подумаю.

Я хотел было напомнить ей, что нынче среда, но она остановила меня прежним нетерпеливым движением пальцев правой руки.

— Нет, нет! Я знать не знаю дней недели, знать не знаю времен года. Приходи опять через шесть дней. Слышишь?

— Да, мэм.

— Эстелла, сведи его вниз. Покорми его, и пусть побродит там, оглядится. Ступай, Пип.

Следом за свечой я спустился вниз, так же как раньше поднимался следом за свечой наверх, и Эстелла поставила ее там же, откуда взяла. Пока она не отворила наружную дверь, я бессознательно представлял себе, что на дворе давно стемнело. Яркий дневной свет совсем сбил меня с толку, и у меня было ощущение, будто в странной комнате, освещенной свечами, я провел безвыходно много часов.

— Ты подожди здесь, мальчик, — сказала Эстелла и исчезла, затворив за собою дверь.

Оставшись один во дворе, я воспользовался этим для того, чтобы внимательно осмотреть свои шершавые руки и грубые башмаки, и пришел к печальному выводу. Прежде эти принадлежности моей особы не смущали меня, теперь же они были мне в тягость. Я решил спросить у Джо, почему он научил меня называть крестями карты, которые называются трефы. Я пожалел, что Джо не получил более тонкого воспитания, которое могло бы пойти на пользу и мне.

Эстелла вернулась и принесла мне хлеба, мяса и небольшую кружку пива. Кружку она поставила наземь, а хлеб и мясо сунула мне в руки, не глядя на меня, точно провинившейся собачонке. Мне стало так обидно, тяжко, досадно, стыдно, гадко, грустно, — не могу подобрать верное слово для своего ощущения, одному богу ведомо, как называется эта боль, — что слезы выступили у меня на глазах. При виде их взгляд девочки оживился: она обрадовалась, что довела меня до слез. Это дало мне силы сдержать их и посмотреть на нее; тогда она презрительно тряхнула головой, хотя, кажется, поняла, что торжество ее было преждевременным, — и ушла.

А я, оставшись один, стал искать, куда бы спрятаться, и, забравшись за створку ворот, ведших к пивоварне, прислонился локтем к стене, а лицом уткнулся в рукав и заплакал. Я плакал, и колотил ногой стену, и дергал себя за волосы — так горько было у меня на душе и такой острой была безымянная боль, просившая выхода.