И вот в тот день, может быть все еще лелея старую обиду, женщина хлопнула дверью перед носом моего хозяина и его отца.

После этого мой хозяин ничего не мог сделать с Эджике и его матерью. Несколько дней он был совсем не в себе и, случалось, впадал в неуправляемую ярость и мчался к дому соседа, но отец окликал его и обещал выпороть, если он еще раз туда пойдет. Он каждую минуту прислушивался, не появится ли гусенок, отказывался есть и по ночам почти не спал. Мне, его духу-хранителю, тяжело было видеть его страдания. Но чи ничем не в силах помочь человеку в таких обстоятельствах, поскольку у нас есть свои границы. Старые отцы в мудрости своей говорят: «Онье ка нмаду ка чи йа» [Тот, кто больше человека, больше и его чи (игбо).], и они правы. Человек, который превосходит другого, превосходит и его чи. А потому чи мало что может сделать для человека со сломленным духом.

Эгбуну, Ндали была тронута этой частью его истории. Хотя она и не слушала его молча, задавала вопросы («Он так и сказал?», «И что случилось потом?», «Вы сами это видели?»), я решил не приводить их, поскольку должен сосредоточиться на истории об этом существе, которому мой хозяин когда-то отдал сердце. Но в свете случившегося теперь и той причины, по которой я стою перед тобой и свидетельствую о моем хозяине, я должен передать ее речь в тот момент истории моего хозяина, когда его желание вернуть то, что ему принадлежало, достигло предела, чуть ли не безумия. Устало покачав головой, она сказала:

— Вероятно, это очень грустно, когда птицу, которая принадлежит тебе, ради которой ты страдал, вот так вот отбирают у тебя. Наверно, это мучительно.

Он только кивнул и продолжил. Он сказал ей, что к пятому дню впал в отчаяние. Он забрался на дерево на заднем дворе, откуда ему открывался вид на участок соседа. Он увидел Эджике, тот сидел на табуретке за забором в своем дворе и гладил гусенка. Поначалу моему хозяину показалось, что гусенок мертв, но потом он увидел, как затрепыхались его крылья — гусенок пытался улететь от своего тюремщика, который быстро наступил ногой на красную бечевку, привязанную к ноге птицы. Гусенок сопротивлялся, снова и снова поднимал ногу и хлопал крыльями, но бечевка не пускала его. И вот, пока мой хозяин смотрел на это, жестокая идея пришла ему в голову.

Чукву, как только я прозрел намерение его сердца, я стал возражать против него. Я осенил его голову мыслью об опустошенности и боли, которые станут его уделом, если он осуществит задуманное. Он задумался на мгновение, даже представил, как кровь вытекает из проделанной камнем дыры в голове птицы, и его это испугало. Но, как ты знаешь, чи не может идти против воли хозяина, как не может и заставить хозяина поступать против его воли. Вот почему старые отцы говорят, что если человек хранит молчание, то и его чи безмолвствует. Это универсальный закон духов-хранителей: человек должен проявить волю, чтобы его чи начал действовать. Я, таким образом, оказался в трудной ситуации — был вынужден беспомощно смотреть, как он делает то, что в конечном счете заставит его страдать. Он вернулся с рогаткой, сел на кривую ветку и спрятался в листве. Оттуда он видел птицу, привязанную к ножке табурета, на котором только что, перед тем как уйти в дом, сидел Эджике.

В этом месте своей истории мой хозяин понял: он не хочет рассказывать Ндали, что способен на серьезное насилие, поэтому прервал рассказ и солгал ей, сказав, что перестал любить гусенка, поскольку тот больше не принадлежал ему. Он сказал ей, что, поскольку гусенок прилепился к Эджике, он надумал убить птицу, чтобы отомстить ее новому хозяину. Когда Ндали кивнула и сказала: «Я понимаю, продолжайте», — он рассказал ей, как выстрелил в птицу камнем и не промахнулся. Камень попал гусенку в ногу, и он упал с криком, означавшим, вероятно, боль. Мой хозяин спрыгнул с дерева, его сердце превратилось в громкий барабан. Он вбежал в свою комнату, а немного спустя к нему с окровавленной птицей примчался Эджике, он кричал, что гусенок умрет, если его не лечить. Так оно и случилось, несколько дней спустя после того, как мой хозяин вернул себе птицу и принес ее назад в дом, он проснулся утром и увидел, что гусенок лежит в середине комнаты, крылышки его плотно прижаты к телу, голова безжизненно свесилась набок. Ноги его были жесткие и безжизненные, когти загнулись вниз из-за трупного окоченения.

Гаганаогву, смерть птицы стала очень тяжелым ударом для моего хозяина. Он рассказал Ндали, как оплакивал свою утрату, как ругал себя — отец даже был вынужден его наказать. Но это ничего не изменило. Из школы стали приходить жалобы на его невнимательность, постоянные прогулы. Его отвращение к себе было настолько сильным, что он специально провоцировал наказания и принимал их — в особенности порку — с мазохистским безразличием, вызывая тревогу учителей. Они поставили в известность отца, который к тому времени боялся его наказывать, потому что тот из пухленького мальчишки превратился в щепку. Однажды в отчаянной попытке спасти сына отец взял его на птицеводческую ферму близ города. Мой хозяин подробно описал Ндали эту большую ферму: сотни птиц перед его глазами — одомашненные птицы разных пород. И вот там среди запаха тысячи перьев и кудахтанья сотен голосов его сердце наконец оттаяло и вернулось к жизни. Он с отцом вернулся вместе с клеткой, полной куриц, и с двумя индейками, и так начался их птичий бизнес.


Эбубедике, когда он поведал ей эту историю, они некоторое время молчали. В тишине он перебирал сказанные им слова — не сорвалось ли у него с языка чего-нибудь такого, что выставляло бы его в дурном свете. И она сидела, погрузившись в размышления, может быть, обдумывала его слова. Осмотрительность — вот что лежало в основе его самооценки. Он должен был сохранять в себе это свойство, потому что оно поддерживало его. А потому для него крайне важно было скрыть бо́льшую часть подробностей из его прошлого, а для его языка — сохранять бедность речи даже под давлением. Мучимый тем, что рассказал ей столько, он позволил своим мыслям переключиться на томаты, которые он посадил на прошлой неделе и еще не поливал, когда она вдруг заговорила.

— Прекрасная история, — сказала Ндали после размышлений, показавшихся ему долгими.

Он кивнул:

— Вам понравилось, мамочка?

— Понравилось, — ответила она. — Вы горюете по своей семье? Кстати, а что ваша сестра?

При всей простоте этого вопроса ему потребовалось немало времени, чтобы дать ответ. Я достаточно долго пробыл среди людей, чтобы знать: они хранят информацию о тех, кто их обидел, иначе, чем информацию о других. Эти сведения находятся в плотно закупоренных сосудах, крышки которых нужно открыть, чтобы вспомнить об обидчиках. Или, в худших случаях — таких, как воспоминание об изнасиловании его бабушки солдатами во время войны, — кувшин должен быть разбит на кусочки. Поэтому он только сказал:

— Она живет в… гммм… Лагосе. Мы с ней вообще-то не разговариваем. Ее зовут Нкиру.

— Почему?

— Мамочка, она ушла из дома перед смертью папы. Она, понимаете, она… как это сказать? Бросила нас. — Он поднял голову, встретился с ней взглядом. — Она ушла из-за мужчины, хотя никто не хотел, чтобы она выходила за него, потому что он совсем старый, он такой старый, что мог бы ее отцом быть. Да что там, он на пятнадцать лет старше, чем она.

— Ай-ай! И почему она так поступила?

— Не знаю, сестра моя. — Он внимательно посмотрел на нее — как она прореагировала на его новое обращение. Потом сказал: — Не знаю, мамочка.

Эгбуну, хотя больше он ей пока ничего про сестру не сказал, когда человек снимает такую крышку, он видит больше, чем может рассказать. И часто нет способа остановить это. «Почему ребенок бросает родителя?» — спрашивал у него отец, а он отвечал, что не знает. А отец, услышав это, моргал, и по его щекам медленно текли слезы. Его отец покачивал головой, щелкал пальцами. А потом крепко сжимал зубы, скрежетал ими. «Это выше моего понимания, — говорил отец с еще большей горечью, чем прежде. — Выше понимания любого, живого или мертвого. Ах, Нкиру. Ада му ох!» [Ах, моя дочь! (игбо)]

Поскольку воспоминание из этого кувшина тяжело давило на моего хозяина, ему захотелось сменить тему разговора.

— Я принесу вам что-нибудь выпить, — сказал он и поднялся.

— А что у вас есть? — Она встала рядом с ним.

— Нет, мамочка, вы сядьте. Вы моя гостья. Вы должны сидеть и не мешать мне покормить вас.

Она рассмеялась, и он увидел ее зубы — какими они казались нежными, выстроились в ряд чуть ли не изысканно, как у ребенка.

— О'кей, но моя стоять хотеть, — сказала она.

Он стрельнул в нее взглядом и выгнул бровь.

— Я не знал, что вы говорите на пиджине, — сказал он и рассмеялся.

Она закатила глаза и вздохнула, как это делали великие матери.

Он принес две бутылки фанты, дал ей одну. Он все еще покупал ящиками напитки, которые назывались «фанта» и «кола», как покупал его отец для гостей, хотя у него почти никаких гостей и не бывало. Несколько бутылок он держал в холодильнике, а пустые ставил в ящик.

Он показал на обеденный стол с четырьмя стульями вокруг него. На использованной жестянке от «Бурнвиты» стояла свечка, принявшая невообразимую форму от наплывов воска, который образовал у основания слой, напоминающий корявые корни старого дерева. Он поставил жестянку на край стола у стены, а сбоку выдвинул стул для нее. Он увидел, что она смотрит на календарь на стене с изображением алуси Белого Человека Джизоса Крайста в терновом венце на голове. Слова, написанные у поднятого пальца Джизоса, пробежали по ее губам, но не стали слышимыми. Он открыл банку, когда она села, а когда собрался убрать открывашку, она ухватила его руку.