ФРАНЦУЗОВ РУЧЕЙ

ДАФНА ДЮ МОРЬЕ

Глава 1

Когда с моря вдоль Хелфорда дует восточный ветер, сияющие воды реки мутнеют и покрываются рябью, а у песчаного берега вскипают мелкие сердитые буруны. Невысокие волны захлестывают отмели даже во время отлива; болотные птицы с шумом поднимаются в воздух и, перекликаясь на лету, движутся к илистым верховьям. И только чайки с криками носятся над водой, то и дело ныряя вниз в поисках корма, и их серые перья искрятся от соленых брызг.

Тяжелые валы бегут по проливу, огибая мыс Лизард, и с силой врываются в устье реки; мутный поток, смешанный с прибоем и донными морскими водами, раздувшийся от недавних дождей и почерневший от ила, мчится вперед, унося с собой сухие ветки, соломинки, скопившийся за зиму мусор, листья, слишком рано опавшие с деревьев, мертвых птенцов и лепестки цветов.

Пусто на рейде в эту пору — восточный ветер не дает кораблям удержаться на якоре, и, если бы не домики, притулившиеся у Хелфордской переправы, да не коттеджи, разбросанные там и сям у Порт-Наваса, река выглядела бы точь-в-точь так же, как в незапамятные, давно минувшие времена.

Ничто не нарушало тогда величия этих холмов и долин, ни одна постройка не оскверняла пустынные поля и дикие скалы, ни одна труба не виднелась над высокими кронами леса. Ближайшая деревушка, тоже носившая название Хелфорд и состоявшая всего из нескольких домиков, совершенно не влияла на жизнь реки, отданной в полное распоряжение птиц: кроншнепов, травников, кайр и тупиков.

Ни одно судно не осмеливалось заплывать выше по течению, и поверхность тихой заводи, образовавшейся невдалеке от Константайна и Гвика, оставалась всегда спокойной и гладкой.

Мало кто знал в те дни об этой реке, разве что моряки, находившие здесь приют, когда юго-западные ветры выносили их из пролива и прибивали к берегу; места эти казались им чересчур суровыми и неприветливыми, пугали их своей тишиной, и, как только ветер менял направление, они не мешкая поднимали паруса и выходили в открытое море. В деревню они почти не заглядывали, считая ее жителей глуповатыми и замкнутыми, а бродить по лесам и шлепать, словно болотные птицы, по грязи этим людям, истосковавшимся по домашнему теплу и женской ласке, было и вовсе ни к чему. Так и бежал Хелфорд, никому не ведомый, никем не узнанный, среди лесов и холмов, по которым никогда не ступала нога человека, храня ото всех свое колдовское очарование и дремотную летнюю красоту.

Зато теперь… Каких только звуков не услышишь теперь на его берегах!

Оставляя позади пенный след, снуют по воде прогулочные катера; непрерывно мелькают яхты; вялые, пресыщенные туристы, разомлевшие от окружающих красот, прочесывают отмели, вооружившись сачком для ловли креветок. Кое-кто, усевшись в пыхтящий автомобильчик, едет по скользкой, тряской, неровной дороге до деревни и, круто свернув в конце направо, выходит у старинной постройки, принадлежавшей некогда усадьбе Нэврон, а теперь занимаемой семьей фермера. Следы былого великолепия сохранились здесь и поныне: в конце загона видны остатки усадебного двора, а у новенького сарая, подпирая его рифленую крышу, стоят две увитые плющом и поросшие лишайником колонны, в свое время, видимо, украшавшие парадный вход.

Кухня с каменным полом, куда турист заходит, чтобы выпить чашку чаю, составляла когда-то часть обеденного зала, а лестничный пролет, заложенный кирпичом, некогда вел на галерею. Прочие детали усадьбы были, наверное, снесены, а может быть, разрушились сами собой. Так или иначе, прямоугольное здание фермы, хотя и приятное на вид, мало чем напоминает прежний, запечатленный на старинных гравюрах Нэврон, построенный в форме буквы Е. Что касается сада и парка — их, конечно, давно нет и в помине.

Расправившись с чаем и десертом, турист благодушно поглядывает по сторонам, даже не подозревая о женщине, которая много лет назад, в такую же летнюю пору стояла на этом месте и так же, как он, запрокинув голову и подставив лицо солнцу, любовалась блеском воды за деревьями.

Отзвуки былых времен не долетают до туриста, заглушенные привычным шумом деревенского двора: звяканьем ведер, мычанием коров, грубыми голосами фермера и его сына, окликающих друг друга издалека; он не слышит тихого свиста, доносящегося из темной чащи, не видит человека, который стоит у кромки леса, поднеся руки ко рту, и второго, осторожно крадущегося вдоль стены спящего дома, не видит, как наверху распахивается окно и Дона, наклонившись вперед и не поправляя упавших на лицо локонов, пристально вглядывается в темноту, тихонько постукивая пальцами по подоконнику.

Все так же несет свои воды река, все так же шелестят под теплым ветерком деревья, сорочаи все так же роются в иле, выискивая корм, протяжно кричат кроншнепы, и только люди, жившие в те далекие времена, давно уже покоятся в земле — имена их забылись, надгробные плиты заросли лишайником, надписи на них стерлись.

Крыльцо, на котором когда-то ровно в полночь, улыбаясь в тусклом мерцании свечей и сжимая в руке шпагу, стоял человек, развалилось под копытами домашних животных.

Вздувшаяся от нескончаемых зимних дождей река кажется унылой и неприглядной, когда фермерские дети бродят весной по ее берегам и собирают первоцвет и подснежники, разгребая тяжелыми от грязи сапогами сухой валежник и прошлогодние листья.

И хотя деревья по-прежнему дружной гурьбой сбегают к воде, а мох все так же сочно зеленеет у пристани, где Дона некогда разводила костер и, глядя поверх языков пламени, улыбалась своему возлюбленному, — корабли больше не заплывают в эту заводь, не тянутся к небу высокие мачты, не гремят, опускаясь, якорные цепи, не витает в воздухе крепкий табачный дух, не разносится над водой веселый чужеземный говор.

Одинокий путешественник, бросивший свою яхту на причале в Хелфорде и на надувной лодке, под протяжные крики козодоев, отправившийся летней ночью вверх по реке, замедляет ход и останавливается, добравшись до устья ручья: что-то загадочное, колдовское, витающее над этим местом, удерживает его.

Впервые забравшись так далеко, он оглядывается на спасительную яхту, застывшую у причала, на широкую реку за своей спиной и замирает, подняв весла, пораженный безмолвием открывшейся перед ним узкой извилистой протоки.

Сам не зная почему, он чувствует себя здесь чужим, посторонним, пришельцем из другого мира. Боязливо и неуверенно начинает он продвигаться вперед вдоль левого берега; весла удивительно гулко шлепают по воде, будя странное эхо в кустах на противоположной стороне. Путешественник медленно плывет дальше, берега сужаются, деревья все ближе подступают к ручью, и какое-то неясное томление, какая-то истома неожиданно охватывают его.

Вокруг ни души. Чей же шепот доносится до него с отмели? Что за человек притаился там, под деревом — в руке у него шпага, пряжки туфель блестят в лунном свете? И кто эта закутанная в плащ темноволосая женщина, стоящая рядом? Нет, он ошибся: это всего лишь тени, дрожащие на земле, всего лишь шелест листьев в ветвях да шорох встрепенувшейся в кустах птицы. Отчего же он вдруг растерялся, что испугало его, что помешало ему плыть дальше, в верховья, почему он вдруг решил, что дорога туда для него закрыта? Он разворачивает лодку носом к пристани и гребет вниз по течению, а шорох и шелест настойчиво следуют за ним по пятам: вот простучали по лесу чьи-то торопливые шаги, вот долетел издалека чей-то зов, чей-то свист, обрывок странной чужеземной песни. Путешественник пристально вглядывается в темноту; тени перед его глазами сгущаются, делаются резче, складываются в силуэт легкого, изящного сказочного корабля, словно приплывшего к нему из прошлого.

Сердце его начинает отчаянно биться, он налегает на весла, и лодка стрелой несется прочь по темной воде, подальше от этого непонятного наваждения.

Очутившись под защитой яхты, он снова бросает взгляд на ручей: полная луна, сияющая и величественная, поднимается над верхушками деревьев, заливая ручей волшебным блеском. Из зарослей папоротника на холмах долетают протяжные крики козодоев; с легким плеском выпрыгивает из воды рыба. Яхта неспешно разворачивается навстречу приливу, и ручей скрывается из виду.

Путешественник спускается в свою удобную, надежную каюту и начинает рыться в книгах. Вскоре он находит то, что искал. Это карта Корнуолла — не слишком точная и не слишком подробная, купленная по случаю в книжной лавке Труро. Бумага пожелтела и выцвела, буквы расплылись от времени. Орфография типична для прошлого века. Хелфорд обозначен достаточно четко, хорошо видны Константайн и Гвик. Но путешественник ищет не их, он смотрит на тонкую линию, отходящую вбок от главного русла, — короткий, извилистый отрезок, тянущийся на запад, к долине. Под ним полустершаяся надпись — Французов ручей.

Путешественник озадаченно разглядывает ее, пожимает плечами и сворачивает карту. А затем укладывается в кровать и засыпает.

На пристани воцаряется тишина: не плещет вода под ветром, не кричат козодои. Яхта спокойно покачивается на волнах, освещенная лунным светом.

Путешественник спит; тихие видения неслышно проносятся над его головой, и прошлое, увиденное во сне, становится для него явью.

Из паутины и тлена медленно проступают тени забытых веков, они окружают его и уводят за собой. Он слышит цокот копыт на аллеях Нэврона, видит, как распахивается тяжелая дверь и бледный слуга испуганно смотрит на всадника, закутанного в плащ. Он видит Дону, одетую в старое, поношенное платье, с шалью на голове, стоящую на верхней ступеньке лестницы; видит корабль, застывший в тихих водах ручья, и мужчину, который ходит по палубе, заложив руки за спину и улыбаясь про себя загадочной улыбкой. Кухня фермерского дома снова превращается в обеденный зал; кто-то осторожно крадется по лестнице, зажав в руке нож; сверху доносится испуганный детский крик; тяжелый щит обрушивается с галереи на крадущегося, и два надушенных, завитых спаниеля с рычанием и визгом накидываются на распростертое тело.

В ночь летнего солнцестояния кто-то разводит костер на пустынном берегу и двое — мужчина и женщина — смотрят, улыбаясь, в глаза друг другу, соединенные общей тайной; а на рассвете, с первым приливом, из бухты выплывает корабль — солнце яростно сияет с пронзительно-голубого неба, над морем с криком носятся чайки.

Тени минувших времен теснятся над спящим, он узнает их, они становятся ему близки и понятны, как близко и понятно ему теперь и это море, и этот корабль, и стены Нэврона, и карета, тарахтящая по ухабистым дорогам Корнуолла, и тот, далекий, нереальный, похожий на декорацию Лондон, где по грязным булыжным мостовым разгуливают мальчики-факельщики, а пьяные гогочущие щеголи толпятся на углу у таверны. Он видит Гарри в атласном камзоле, который бредет наверх в сопровождении двух спаниелей, и Дону, вдевающую в уши серьги с рубинами. Видит Уильяма с его крошечным ротиком на узком неподвижном лице и "Ла Муэтт", стоящую на якоре в тесной извилистой протоке, среди густых зарослей, наполненных криками цапель и кроншнепов.

Путешественник спит, мирно раскинувшись на кровати, и во сне его снова воскресают те сладкие, безумные летние дни, когда ручей впервые предоставил убежище изгнанникам и беглецам.

Глава 2

Когда, протарахтев по Лонсестону, карета подкатила к постоялому двору, часы на церкви пробили ровно половину. Кучер что-то буркнул груму, и тот, спрыгнув на землю, побежал вперед, к лошадям. Кучер тем временем заложил два пальца в рот и свистнул. Из постоялого двора на площадь тут же выскочил конюх и начал растерянно протирать заспанные глаза.

— Поторапливайся, малый, — приказал кучер, — нам стоять некогда. Живо напои лошадей и задай им корма.

Он привстал на козлах, потянулся и угрюмо огляделся по сторонам. Грум, шлепая по земле босыми пятками, прохаживался вокруг лошадей и с сочувственной улыбкой посматривал на него.

— Лошади в порядке, — негромко доложил он. — Просто удивительно, как это они до сих пор не выдохлись. Наверное, не зря все-таки сэр Гарри выложил за них целую кучу гиней.

Кучер пожал плечами, ему было не до разговоров: спину ломило, ноги затекли. Дороги вокруг — сущее наказанье, а случись что с лошадьми или с каретой, отвечать придется ему, а не груму. Ехали бы себе тихо-мирно, за неделю, глядишь, и добрались бы. Так нет — непременно надо гнать как на пожар, ни лошадям покою, ни людям. А все потому, что у хозяйки, видите ли, плохое настроение. Слава Богу, что хоть сейчас она молчит — должно быть, заснула.

Однако надежды его не оправдались: как только конюх вернулся, неся в каждой руке по ведру, и лошади принялись жадно пить, окно кареты распахнулось и из него выглянула его хозяйка — лицо ясное и бодрое, сна ни в одном глазу, голос холодный, повелительный, нагоняющий страх.

— Почему мы стоим? — осведомилась она. — Ты, кажется, уже поил лошадей три часа назад?

Взмолившись, чтобы Господь послал ему терпения, кучер сполз с козел и приблизился к распахнутому окну.

— Лошади загнаны, миледи, — проговорил он. — За последние два дня они проделали добрых две сотни миль. Для таких породистых лошадей это немалое расстояние. Да и дороги здесь для них совсем неподходящие…

— Глупости, — последовал ответ, — чем лучше порода, тем крепче организм. Впредь останавливайся только тогда, когда я разрешу. Расплатись с конюхом и трогай.

— Слушаюсь, миледи.

Слуга отвернулся, упрямо поджав губы, кивнул груму и, бормоча что-то себе под нос, снова забрался на козлы.

Ведра убрали, бестолковый конюх остался стоять разинув рот, а лошади уже, пофыркивая, неслись прочь. Копыта их звонко цокали по мостовой, от разгоряченных боков поднимался пар, и они летели все дальше и дальше из этого сонного городка, с этой вымощенной булыжником площади, туда, где виднелась вдали разбитая, ухабистая дорога.

Уткнувшись подбородком в ладони, Дона уныло смотрела в окно. Дети, слава Богу, спали, рядом примостилась Пру, их няня, — рот открыт, щеки порозовели, за два часа не пошевелилась ни разу. Бледная, изможденная Генриетта — маленькая копия Гарри — дремала, прислонившись золотистой головкой к плечу няни. Бедняжка, опять она разболелась — четвертый раз за последнее время. Джеймс спит спокойно, крепким, здоровым сном и, похоже, не проснется до самого приезда. А там… Страшно представить! Постели наверняка сырые, ставни заперты, в комнатах нежилой, затхлый запах, слуги напуганы и растерянны. А все потому, что она слепо поддалась первому порыву, решив раз и навсегда покончить со своим бессмысленным существованием: с этими бесконечными обедами и приемами, с этими глупыми забавами, достойными расшалившихся школяров, с этим омерзительным Рокингемом и его ухаживаниями, с беспечностью и легкомыслием Гарри, старательно играющего роль идеального мужа, с его неизменным ленивым обожанием и противной привычкой зевать перед сном. Чувство это зрело в ней давно, накатывая время от времени, как застарелая зубная боль, и в эту пятницу наконец прорвалось — гневом и отвращением к себе самой. И вот теперь она едет в этой ужасной тряской карете, направляясь к дому, который видела всего лишь раз в жизни, едет, прихватив с собой сгоряча двух перепуганных детей и раздосадованную няньку.

Конечно, это был всего лишь порыв, временный наплыв чувств, она всегда действовала, подчиняясь порыву, всегда, с самого детства, прислушивалась к внутреннему голосу, который нашептывал ей что-то, манил за собой, а потом неизменно обманывал. Она и за Гарри вышла по первому порыву, поддавшись обаянию его ленивой, загадочной улыбки и тому странному выражению, которое, как ей казалось, таилось в глубине его голубых глаз. Теперь-то она знает, что в них ничего нет, ровным счетом ничего — одна пустота, но тогда… тогда она никому не призналась бы в этом, даже себе самой. Да и что толку — дело сделано, она мать двоих детей и через месяц ей исполняется тридцать.

Нет, Гарри здесь, конечно, ни при чем, так же как и их никчемная жизнь, и их приятели, их нелепые развлечения, и удушающая жара слишком рано наступившего лета, и пыль на подсохших улицах, и глупые шуточки, которые нашептывал ей в театре Рокингем, — все это ни при чем. Виновата она одна.

Она слишком долго играла неподходящую для себя роль. Слишком легко согласилась стать такой, какой хотели видеть ее окружающие: пустенькой, красивой куклой, умеющей говорить, смеяться, пожимать плечами в ответ на комплименты, принимать похвалу как должное, быть беспечной, дерзкой, подчеркнуто равнодушной, в то время как другая, незнакомая, непривычная Дона смотрела на нее из темного зеркала и морщилась от стыда.

Эта другая Дона знала, что жизнь бывает не только горькой, пустой и никчемной — она бывает еще и огромной и безграничной, в ней есть место и для страдания, и для любви, и для опасности, и для нежности, и для многого, многого другого. В ту пятницу она впервые осознала всю глупость и бессмысленность своей жизни, осознала так остро и ясно, что даже сейчас, сидя в карете и вдыхая свежий воздух, врывающийся в окно, могла бы воскресить в памяти пышущие жаром улицы, вонь, поднимающуюся из сточных канав, запах гнили и разложения, витающий над городом, запах, который почему-то всегда связывался для нее с низким раскаленным небом, с сонной физиономией Гарри, отряхивающего полы камзола, с колючей улыбкой Рокингема — со всем этим скучным, погибающим миром, от которого она должна была освободиться, убежать, пока низкое небо не обрушилось ей на голову и клетка не захлопнулась. Ей вспомнился слепой лоточник на углу, на слух определяющий, сколько монет упало в миску, и подмастерье из Хеймаркета, бегущий мимо с подносом на голове, вспомнились его пронзительные, заунывные выкрики и то, как он поскользнулся на груде отбросов и вывалил весь свой скарб на пыльную булыжную мостовую. Вспомнился — о Господи, в который раз!

— переполненный театр, крепкий запах духов, смешанный с запахом распаренных тел, глупая болтовня и смешки знакомых, придворные, толпящиеся в королевской ложе, и среди них — сам король, нетерпеливый шум на галерке, топот, крики, требования начинать, апельсиновые корки, летящие вниз. И Гарри, хохочущий, как всегда, без причины размякший — то ли от острот, несущихся со сцены, то ли от выпитого перед отъездом вина — и в конце концов захрапевший прямо в кресле, к величайшему удовольствию Рокингема, который никогда не упускал возможности поразвлечься и тут же подсел к ней поближе и начал нашептывать на ухо непристойные шуточки. Боже мой, до чего же она ненавидит эту его наглую, бесцеремонную манеру, эти замашки собственника! И ведь все это только потому, что однажды, когда она буквально умирала от скуки, а ночь была такой ласковой, такой прелестной, она дала себя поцеловать.

После спектакля они отправились в "Лебедь", хотя, по правде говоря, ей там совсем разонравилось, особенно теперь, когда стерлось ощущение новизны, а вместе с ним и радостное возбуждение при мысли, что она, знатная дама, законная супруга владетельного лорда, сидит бок о бок с продажными девками в грязном кабаке, куда ни один порядочный мужчина не рискнет привести свою жену. Когда-то она находила в этом своеобразное очарование, ей нравилось смотреть, как приятелей Гарри, сначала шокированных, а затем восхищенных, охватывает лихорадочное веселье, будто любопытных школяров, забравшихся в чужой сад. Но даже тогда, в самом начале, она испытывала время от времени какое-то непонятное смущение, словно по ошибке надела чужой маскарадный костюм, плохо сидящий на ней.