Дафна Дюморье

Хрустальный кубок, или Стеклодувы

Пролог

Однажды в июне 1844 года мадам Софи Дюваль, урожденная Бюссон, дама восьмидесяти лет от роду, которая приходилась матерью мэру Вибрейе, небольшого городка в департаменте Сарт, поднялась с кресла в гостиной своего дома в Ге-де-Лоне, выбрала из стойки в холле любимую трость, позвала собаку и направилась, как обычно по вторникам в это время дня, по короткой подъездной аллее к воротам.

Она шла бодро, быстрым шагом человека, не подверженного — или не желавшего поддаваться — обычным слабостям преклонного возраста; ее живые синие глаза — заметная черта ее в общем-то ничем не примечательного лица — внимательно смотрели по сторонам, то вправо, то влево; она отметила, что нынче утром не разровняли гравий на аллее, бросила взгляд на плохо подвязанную лилию, увидела неаккуратно подстриженный бордюр на клумбе.

Все эти огрехи будут в свое время исправлены, об этом позаботятся ее сын-мэр или она сама; ибо, несмотря на то что Пьер-Франсуа исполнял должность мэра Вибрейе вот уже четырнадцать лет и возраст его приближался к пятидесяти годам, он тем не менее прекрасно знал, что дом и все имение Ге-де-Лоне — собственность его матери и что во всех делах, касающихся ухода за домом и его содержания, последнее слово принадлежит именно ей. Это имение, которое мадам Дюваль и ее муж в свое время, на рубеже двух веков, приобрели с тем, чтобы поселиться там, когда они удалятся от дел, было невелико, всего несколько арпанов земли и небольшой дом; но это была их собственность, они его купили, заплатили за него деньги, что дало им право на статус землевладельцев, приравняв, к великой их гордости, к «бывшим», к владетельным сеньорам, которые кичились тем, что земля принадлежит им по праву рождения.

Мадам Дюваль поправила вдовий чепец на пышных седых волосах, собранных в высокую прическу. Она еще не успела дойти до конца аллеи, как услышала давно ожидаемые звуки: звякнул запор, калитка скрипнула, открываясь, а потом закрываясь, и вот уже садовник, которому предстояло получить выговор и который был вдобавок грумом, посыльным и вообще приглядывал за домом, шел ей навстречу с почтой, доставленной из Вибрейе.

Почту обычно приносил ее сын-мэр по вечерам, возвращаясь домой, если было что приносить; но раз в неделю, каждый вторник, из Парижа приходило особое письмо, письмо от ее замужней дочери, мадам Розио, и поскольку это было самое драгоценное событие в жизни старой дамы за всю неделю, она не могла дотерпеть до вечера. И вот уже несколько месяцев, с тех пор как супруги Розио переселились из Мамера в Париж, садовник по особому распоряжению мадам отправлялся за несколько лье на почту, спрашивал письма, адресованные в Ге-де-Лоне, приносил их и отдавал ей лично в руки.

Это он и проделал сейчас; сняв шляпу, он вручил ей ожидаемое письмо, сопровождая это привычным замечанием:

— Мадам может быть довольна.

— Благодарю, Жозеф, — ответила она. — Ты знаешь, как пройти на кухню. Пойди посмотри, не осталось ли там для тебя кофе.

Можно было подумать, что человеку, проработавшему в Ге-де-Лоне добрых тридцать лет, надо напоминать о том, что он знает, где находится кухня. Она подождала, пока садовник скроется из виду, и только тогда пошла следом за ним. Это тоже было частью ритуала — подождать, пока слуга отойдет на почтительное расстояние, и только тогда, мерным шагом, в сопровождении собаки, направиться вслед за ним, держа в руках нераспечатанное письмо; подняться по ступенькам, войти в дом, затем в гостиную, снова сесть в кресло у окна и предаться наконец долгожданному удовольствию — прочесть письмо от дочери.

Мать и дочь были связаны между собой крепкими узами, какие много лет тому назад связывали Софи Дюваль с ее матерью Магдаленой. У сыновей, даже если живешь с ними под одной крышей, свои заботы, свои дела, жена, политические интересы, а вот дочь, пусть и замужняя, как, например, Зоэ (кстати сказать, супруг ее — довольно способный доктор), всегда остается частью матери, всегда ее дитя, ее наперсница; с ней можно разделить радость и горе; она хранит семейные словечки, давно забытые сыновьями. Горести дочери были отлично известны — если не сейчас, то в прошлом — матери; мелкие размолвки между мужем и женой, которые порой возникают в семейной жизни, знавала и мадам Дюваль; ей случалось их пережить, так же как и всевозможные хозяйственные затруднения, высокие цены на рынке, внезапные болезни, необходимость рассчитать прислугу — словом, все те разнообразные обстоятельства, из которых состоит жизнь женщины.

Письмо было ответом на то, которое она написала дочери неделю назад в связи с днем рождения Зоэ. Двадцать седьмого мая той исполнился пятьдесят один год. Этому трудно было поверить. Более полувека прошло с того дня, когда мадам Дюваль впервые поднесла к груди крошечный комочек человеческой плоти — своего третьего ребенка и первого из оставшихся в живых. Как хорошо она помнит этот летний день, когда все окна были широко распахнуты в сад, в комнате слышался горьковатый запах дыма от стекловарной печи, а звуки шагов и разговоры рабочих, сновавших по двору между заводскими помещениями, заглушали стоны роженицы.

Девяносто третий год, первый год республики… Какое ужасное время для появления на свет ребенка! Бушует Вандейский мятеж [Вандейский мятеж — крестьянское восстание, разжигавшееся роялистами во время Великой французской революции. Назван по главному очагу контрреволюции в 1793 г. — департаменту Вандея.], страна охвачена войной, предатели-жирондисты [Жирондисты — политическая группировка, защищавшая в основном интересы республиканской торгово-промышленной и земледельческой буржуазии. Названы по департаменту Жиронда, откуда были родом многие члены группировки.] стремятся сокрушить Конвент, патриот Марат убит молодой истеричкой; бывшую королеву, несчастную Марию-Антуанетту, держат в заточении в Тампле, а затем гильотинируют в наказание за все те беды, которые она принесла Франции.

Такое тяжелое и такое волнующее время! Дни, наполненные то триумфом и ликованием, то отчаянием. Все это сейчас перешло в область истории, люди в большинстве своем забыли эти события, которые отступили на задний план, вытесненные подвигами императора и достижениями его эпохи. И сама она вернулась к этим воспоминаниям, только когда узнала о смерти одного из своих сверстников; тут прошлое снова встало перед глазами, и она вспомнила, словно все было вчера, что этот человек, которого только что положили в могилу на кладбище Вибрейе, состоял в Национальной гвардии под командованием ее брата Мишеля и что эти двое, Мишель и он, вместе с ее мужем Франсуа в ноябре 1795 года повели отряд, состоявший из рабочих их стекольного завода, громить замок Шарбонье.

Говорить о таких вещах в присутствии ее сына-мэра нельзя. В конце концов, он верный подданный короля Луи-Филиппа, и вряд ли ему понравятся воспоминания о том, какую роль играли его отец и дядюшка в те бурные революционные дни, еще до того, как он родился; хотя, видит бог, ее так и подмывало это сделать, когда сын начинал слишком уж важничать, разглагольствуя о своих буржуазных принципах.

Мадам Дюваль вскрыла письмо и расправила листки, густо исписанные неразборчивым почерком дочери, где то и дело встречались зачеркнутые и перечеркнутые слова и строчки. Слава богу, она обходилась без очков, несмотря на свои восемьдесят лет. «Дорогая моя матушка…»

Прежде всего Зоэ благодарила за подарок ко дню рождения (пестрое лоскутное одеяло, которое шилось дома в зимние и весенние месяцы), затем шли мелкие семейные новости: ее муж, врач по профессии, написал доклад об астме, который должен прочесть в медицинском обществе; у ее дочери Клементины новый и очень хороший учитель музыки, и она делает большие успехи; и, наконец, — почерк становился все более небрежным из-за волнения, вызванного важностью сообщаемого, — главная новость, приберегаемая напоследок в качестве сюрприза.

...

В воскресенье вечером мы были у соседей в Фобур-Сен-Жермен, — писала Зоэ. — Там, как обычно, собралось много врачей и ученых и велись очень занимательные разговоры. Мы с мужем обратили внимание на одного человека, который впервые появился в нашем маленьком кружке. У него приятные манеры, и с ним было интересно разговаривать. Он оказался изобретателем: получил патент на переносную лампу и надеялся заработать на этом немало денег. Нас познакомили. Вообрази себе мое удивление, когда я узнала, что его зовут Луи-Матюрен Бюссон, что он родился и вырос в Англии, родители его были эмигрантами, и приехал он в Париж совсем молодым человеком вскоре после Реставрации вместе со своей матерьюныне покойной, — братом и сестрой. С тех пор он живет то в Париже, то в Лондоне, зарабатывая на жизнь, насколько я понимаю, своими изобретениями. И там и тут у него имеются коммерческие предприятия. Женат он на англичанке, у него есть дети и дом на улице Помп, а также мастерская в Фобур-Пуассоньер. Я бы не обратила на это особого внимания, если бы не странное сочетание двух имен — Бюссон и Матюрени не упоминание об отце-эмигранте. Я была осторожна, постаралась ничем себя не выдать, не сказала, что твоя девичья фамилия — Бюссон, а Матюрен — традиционное семейное имя, но когда я как бы между прочим спросила, была ли у его отца какая-нибудь профессия или же имелся независимый доход, позволявший ему жить в праздности, он не задумываясь и с заметной гордостью ответил: «О да, он был мастером-стеклодувом и одновременно заводчиком — ему до революции принадлежало несколько стекольных мануфактур. Одно время он был первым гравировщиком по хрусталю в Сен-Клу, на королевской мануфактуре, которой покровительствовала сама королева. Естественно, что, когда разразилась революция, он по примеру духовенства и аристократии эмигрировал в Англию вместе с молодой женой, моей матерью, и вследствие этого ему пришлось терпеть всевозможные лишения и нужду. Его полное имя было — Робер-Матюрен Бюссон Дю Морье, и умер он внезапно и трагически в тысяча восемьсот втором году, сразу после Амьенского мира [Амьенский мир — мирный договор между Францией и Великобританией, заключенный в 1802 г.], когда приехал во Францию в надежде вернуть фамильные владения. После его отъезда моя бедная мать осталась в Англии с малыми детьми, не подозревая о том, что расстается с ним навсегда. Мне было в ту пору пять лет, и я не сохранил о нем воспоминаний, но моя мать воспитала в нас глубокое уважение к отцу, внушая нам, что это был человек самых высоких принципов и честности и, конечно, роялист до мозга костей».

Матушка… Я кивала головой, что-то говорила, пытаясь собраться с мыслями. Ведь я права, не так ли? Этот человек должен быть моим кузеном, он сын вашего любимого брата и моего дядюшки Робера. Но что означают все эти разговоры о том, что его фамилия — Дю Морье, что он оставил семью в Англии и умер в 1802 году, тогда как нам прекрасно известно, что он умер вдовцом и что его сын Жак был капралом в Великой армии? Ну как же, мне было восемнадцать лет, когда умер дядя Робер, он же был учителем в Туре. Почему же этот изобретатель мсье Бюссон, который, судя по всему, должен быть его сыном, рассказывает о своем отце совсем другое, совсем не то, что говорила нам ты? И он, очевидно, ничего не знает о том, как на самом деле умер его отец, и даже не подозревает о твоем существовании.

Я спросила, есть ли у него здесь родня. Он ответил, что, по его мнению, нет. Все они были гильотинированы во время Террора, а шато [Шато — дом или замок в имении землевладельца.] Морье вместе с мануфактурами был уничтожен. Справок он не наводил. Так было лучше. Прошлое минуло и забыто. Тут наша хозяйка прервала нас, и мы расстались. Я больше с ним не разговаривала. Но я нашла его адрес: номер тридцать один по улице Помп в Пасси, это на случай, если вы захотите, чтобы я с ним связалась. Как вы думаете, матушка, что мне следует делать?

Мадам Дюваль отложила письмо дочери и задумчиво посмотрела в окно. Итак… это случилось. Понадобилось более тридцати лет, но все-таки случилось. То, что, по мнению Робера, было абсолютно невозможно. «Эти дети вырастут в Англии и останутся там жить, — говорил он. — Зачем они поедут во Францию, в особенности если будут знать, что их отец умер? Нет, с этой частью моей жизни покончено раз и навсегда, так же как и с прошлым вообще».