Дана Рейнхардт

Вернуться к тебе

Марку Рейнхардту и Джастину Рейнхардту, моим любимым братьям


Глава первая

Было дело — я любил моего брата.

Теперь я не так уж в этом уверен.

Так говорить ужасно. Вы уж мне поверьте, я сам это знаю. Но вслух я об этом не скажу никому, даже Перл. Особенно потому, что все остальные его любят. Даже те, кто его ни разу в глаза не видел. Просто не надышатся на него.

Поклоняются ему.

Я ему тоже поклонялся. Все младшие братья поклоняются старшим, наверное. Это как бы записано в жизненном контракте. Ну, вы сами подумайте. Одно из самых первых лиц, какие ты видишь в жизни, это лицо твоего брата. Его руки — в числе первых, которые к тебе прикасаются. Ты ползешь за ним, чтобы его догнать. И ничего тебе на свете не хочется так сильно, как ходить в точности так, как ходит он, и говорить в точности так, как он разговаривает, и рисовать картинки, и бросать мяч, и рассказывать анекдоты в точности так, как это делает он. Не стоит даже говорить, как нестерпимо тебе хочется научиться свистеть так, как свистит старший братец, залихватски засунув в рот четыре пальца, или, к примеру, так же выстреливать алфавит скороговоркой, как это получается у него. Тебе, малышу, кажется, что старший брат знает про этот мир абсолютно всё.

А потом ты подрастаешь. Начинаешь думать самостоятельно. Сам принимаешь решения, и эти решения тебя изменяют. Они способны изменять даже людей вокруг тебя. А мой брат принял черт знает какое грандиозное самостоятельное решение, и в итоге мне стало жутко трудно его любить.

И чувствую я себя из-за этого очень дерьмово. Честно. Ну, что еще сказать? Дерьмово мне.


Он возвращается домой. Сегодня вечером.

Все знают об этом.

Во-первых, об этом объявили на утреннем собрании в школе. С этого и начался мой день.

И хотя мистер Бауэрс ни разу не произнес моего имени, хотя на собрании были люди, которые ничегошеньки не знали про Боаза, много вы найдете парней с фамилией Кацнельсон? У нас, в пригороде Бостона, не так уж много евреев переселенцев.

Так вот, Бауэрс сказал:

— Мы все, каждый из нас, в личном долгу перед Боазом Кацнельсоном, выпускником этой самой школы, который сегодня вечером возвращается после того, как три года отслужил в морской пехоте и принес нашей стране величайшую личную жертву.

Я почти что не сомневался, что все вокруг смотрят на меня. И постарался пониже опустить козырек своей кепки «Red Sox» [Название бостонской бейсбольной команды. — Здесь и далее примечания переводчика.]. Аплодисменты эхом разлетелись по спортзалу.

— Боаз Кацнельсон мог избрать для себя любое будущее, какое бы ни пожелал. Я понимаю, вам, старшеклассникам, трудно себе это представить, но его принял бы любой университет. Он был выдающимся учеником во всех отношениях. Но он избрал для себя верность долгу. Он предпочел службу на благо нашей великой родины в это трудное, ответственное военное время.

Тут некоторые ребята зашептались, а другие забормотали. Кто-то хлопнул меня по плечу, кто-то — по спине.

Вообще-то обычно по утрам я встречаюсь в школьном дворе с Цимом. Мы с ним открываем тетрадки с домашним заданием и сверяем наши результаты, пьем кофе из «7-11» и жуем мини-пончики. Строго говоря, те пончики, которые мы покупаем, вовсе и не пончики на самом деле. Это, скажем так, понт-чики. Жуешь и гадаешь, чего туда напихали — для понта! А это утро получилось черт знает какое. Как будто мало было того, что предстоял черт знает какой день.

Цим меня нашел после собрания:

— Ты в порядке?

Мы с Цимом родились в один день. Его семья переехала в дом напротив в тот день, когда нам обоим исполнилось по семь лет восемь месяцев и одиннадцать дней. Я бы сказал, что Цим — мой лучший друг, если бы в моей жизни не было Перл.

— Ну, вроде да, — буркнул я.

— Круто, чувак. Я тебя попозже разыщу. Похоже, моя мамочка готовит что-то несъедобное, чтобы вечером вам принести. Нет, кроме шуток, что это такое, я понятия не имею, но воняет жутко. Так что ты уж поосторожнее, много не ешь.

— Спасибо, что предупредил.

— И насчет Боаза…

— Что насчет него?

— Я рад, что он возвращается домой.

— Ну да. Я тоже, — кивнул я, потому что ну да, я рад, что брат возвращается домой.

Я рад, что с ним все в порядке. Но «рад» — это слабо сказано. Я в восторге, у меня отлегло от сердца, я в экстазе — как-то так! Умей я молиться, я бы благодарственную молитву произнес за то, что мой брат возвращается с этой войны, в которую я ни фига не верю. С этой войны, в которой я ни фига не понимаю. С этой войны, на которую почти всем было наплевать, но которая причинила боль стольким людям, а уж наша мать просто чуть с ума не сошла.

Но брат сам это выбрал. И с тех пор мы с этим жили.

Слушайте, я понимаю, как это звучит. Так, будто я нытик. Типа, сам себя жалею и всякое такое. Ну да, где-то так оно и есть. Но я тут не только про себя говорю. Я говорю про свою семью. Про то, какими мы были до того, как брат ушел служить, и какие мы теперь. А еще я про то говорю, каким был брат, когда несколько раз ненадолго возвращался домой: как запирался в своей комнате и не говорил ни слова. И про письма я говорю, которых он не присылал.

Может, я выгляжу даже хуже, чем жалеющий сам себя неамериканец или даже антиамериканец. Ну, а как еще должен выглядеть мальчишка с уродской еврейской фамилией и отцом, который говорит с кошмарным акцентом и велит мне, чтобы я называл его не «папа», а «абба», будто мы все еще живем в Израиле. Но вот только я не то и не другое. Не не и не анти. Просто я в толк не возьму, что я должен думать про всю эту засаду, в которую мы угодили.

А потом, кто знает? Может, это даже паршивее, чем быть не или анти, потому что, если ты то или это, так хотя бы ты тогда знаешь свое место.


Когда я возвращаюсь домой после школы, день как день, ничего особенного. Как все дни в то время, когда брата не было. На плите не готовится ничего необычного. И никаких тебе флагов, транспарантов или самодельных табличек. Никакого шампанского в холодильнике. Даже пирога и того нет.

Я поднимаюсь в свою комнату. Ложусь на пол. Достаю iPod и выбираю в плейлисте «Abbey Road» [Альбом «Beatles».]. Я смотрю на свое босые ноги. Где-то я слышал — вот только не вспомню где, наверное от Цима, потому что он битком набит всякими ненужными познаниями, — что если у тебя второй палец длиннее первого, то у тебя вдвое больше шансов достичь высокого положения в жизни.

Абба просил меня после школы почистить водосточные канавки. Нет, не попросил — он рявкнул. Абба, он такой. А я сижу на полу, пялюсь на свой длинный первый палец и очень короткий второй — просто карлик в сравнении с первым.

Мама внизу. Прибирает в комнатах и наполняет их искусственными весенними ароматами. Вот так она проводит дни напролет. Моет, протирает, складывает, расправляет. Во время уборки она тихонько что-то напевает себе под нос. Что-то очень фальшивое.

Я хорошо знаю маму. Знаю, как она суеверна. Поэтому я могу четко сказать: никакое празднование не готовится. Ничего не случится до тех пор, пока брат не войдет в парадную дверь и не закроет ее за собой. А пока что невозможно, скажем, просыпать соль на стол — хотя бы несколько ее крупинок надо потом бросить через плечо. Нельзя, чтобы что-то оказалось между тобой и кем-то еще — в этом случае надо обязательно произнести: «Хлеб с маслом». Еще нельзя класть на кровать ни кепку, ни шляпу. И ни в коем случае нельзя праздновать удачу до того самого момента, как ты будешь держать ее в руках и прижимать к груди.

Я предлагал, чтобы меня отправили встретить брата. Я догадывался, какое это для него будет потрясение. Боаз ушел в армию еще до того, как я получил свои ученические права. А теперь у меня права самые настоящие, а в придачу два штрафа за парковку в неположенном месте и предупреждение за то, что я не остановился на знаке «СТОП».

Я видел, как вся эта сцена разыгрывается на маленьком экране в моем воображении. Я представлял себе, как подкатываю к тротуару. Боаз стоит где-то неподалеку, с дорожной сумкой на плече. А я опускаю стекло в правой двери и говорю что-то типа: «Тебя подвезти, приятель?» Это будет вечером, но я отчетливо видел себя в темных очках… ну да, нет у меня темных очков, и что? Еще я представлял себе, как каменная физиономия моего братца медленно озаряется улыбкой.

Может быть, мы пожали бы друг дружке руки. Или похлопали бы друг дружку по спине. А потом я бы повез его домой.

Но только воображать, как это было бы, я и могу. Абба решительно рявкнул «нет» и добавил, что Боаз сам решит, как до дому добраться, а мне надо своими делами заниматься.

Вот я и занимаюсь. Точнее, нет. Чистка водосточных канав бессмысленна, ведь дождя нет и в помине.

Я жду. Я всегда жду. Моя семья всегда ждет. Чего-то. Какого-то слова, каких-то новостей, какого-то события, которое бы все изменило. Но я начинаю думать, что, может быть, сегодня ждать не так уж и дико. Может быть, наконец все изменится. Может быть, брат вернется — и все станет так, как было до того, как он ушел.

И тут я думаю про Джона Леннона — единственную настоящую любовь всей моей жизни. Это поклонение герою, а вовсе не гейская любовь, хотя Перл и Цим надо мной подшучивают именно в этом смысле. Я думаю о строчке из песни «Beautiful Boy»: «Жизнь — это то, что происходит с тобой, пока ты строишь другие планы». Все точно. А перемены — это то, что происходит, когда ты не сидишь на полу в своей спальне, пялишься на пальцы ног и ждешь, что что-то переменится.