Разумеется, я боялся, ну а кто б не боялся — на моем-то месте? Жалел вот о том, что английский прогуливал, но все-таки знал, что приспособлюсь. Это головой я был нервный, а сердце у меня оставалось спокойным.

— Вот уеду, — говорил я. — Кто вас будет кормить?

Ну, Матенька-то корм всегда даст, надо только по сторонам глядеть, а все-таки приятно быть значимым.

— Борь, собирайся давай, а то с тобой опоздаем.

— А, ну я да, я почти уже.

А человек, он в любом случае ждет хорошего. Он и от смерти ждет хорошего — оттого все мечты о рае. Мамка не пришла попрощаться, и это меня даже чуточку успокоило. Значило, должно быть, что она за мной последует. А все остальное можно было и оставить.

Взял я чемодан, и мы пошли. Снега вокруг, ну просто горы, смотреть невозможно, глаза щиплет от белизны и холода. И еще мело. Я крикнул отцу:

— А к тебе она приходит?

Он сразу понял, о чем я говорю.

— Да, конечно. Не так часто, как мне б хотелось. Но она со мной.

— А которая из них настоящая?

— И та, и та. Это все она, мы ж ее разделили.

Была одна мамка, а стало, значит, две. Метель хоть чуточку, но унялась, а то б мы не улетели, а у нас самолет и билеты. Снова я смотрел на тайгу с высоты, но теперь она была белая-белая, только острые верхушки деревьев из этой белизны выныривают, и все.

Отец говорил:

— Будешь счастлив. Там тепло, солнце. Будешь счастлив, но Родину не забывай. Где родился, там и пригодился.

— Ты ж сам себе противоречишь, ну что ты несешь?

А все-таки я знал — не забуду, любить буду до конца своих дней и всю тайгу, и неровный десяток низких типовых многоэтажек. Нечего было любить, а я любил — такая там была свобода.

В Норильске я с тех пор бывал уже несколько раз, привык к нему, а обожал все равно — со всей его грязью, со всей унылостью бетонных коробок, со всей горечью воздуха.

У входа в аэропорт мы покурили. Отец сказал:

— В Москве будем один день. Так что погоняем по ней, поглядим на столицу.

— Круто, давай погоняем.

Где-то тут была Лада, я ей встретиться предложил, в аэропорту уже, но она отказалась, ну я ее на хуй и послал. Может, Юрику даст, как знать.

— За девку не переживай. Будут у тебя еще девки.

— А, ну ладно тогда. Сразу сердце на место встало, может и с ней поговоришь?

На этот раз подзатыльник был слабый, так, играл он со мной.

— Как она вообще?

— Один раз меня дрыщом назвала, так я ей врезал немного. Мне потом так стыдно стало, хотя я совсем легонько.

— Вот почему у тебя и не вышло. Женщин до свадьбы не бьют.

А вокруг самолеты летают, огромные такие махины. Матенька сделала наш народ выносливым и сильным, чтоб мы выживали везде и все собой заполоняли, только небо мы, крысы, заселить собою не в состоянии, вот оттого и трепет такой к нему.

Но неба я не боялся, доля есть доля, с ней не сладишь. Если судьба умереть от аварии, значит, не в самолете, так в машине умрешь. Все равно не страшно — это очень быстро обычно. Вот мамка, она сложно умирала, тонуть — кошмар вообще. Утонуть бы я не хотел.

На самолете-то я в первый раз в жизни полететь готовился. То вертолеты были, они смешные скорее, а вот самолет — эпичная штука.

— Восемь часов лететь, а кино не показывает. Книжку взял в ручную кладь?

— Ага. Аммиана Марцеллина. Там интересно, типа Рим гниет.

— Дался тебе тот Рим. Если хочешь что-нибудь скучное почитать, Герцена б почитал или Чернышевского.

В аэропорту все было блестяще и светло, нигде больше в Норильске такого чистого места не было. Кафе теперь еще всякие блестели, красным, зеленым и синим, словно камушки драгоценные. В одной кафешке мы с папой и сидели, он пил водку, а я ел соленую-соленую курицу-гриль, разгрызал ей косточки.

— Я люблю эту штуку, — говорил я. — Знаешь, такую сгущенную кровь внутри.

— Костный мозг это.

— Он же в позвоночнике.

— То спинной.

Отец курил и посматривал на девушку за соседним столиком, слишком молоденькую для него.

— Было б больше времени, — сказал он шепотом, — я б тебе показал, как оно с девчонками делается.

— Типа деньгами?

— Идиот ты, одними деньгами ничего не сделаешь, смеяться над тобой будут. У женщины душа, кто бы что ни говорил.

Ну, я не знал. У Ладки, как по мне, души не было.

В самолете оказалось на самом деле скучно. Я читал, пропадал ненадолго во сне, просыпался, ковырял порошковую картошку на пластиковом подносике (как формочка, в которую песок засыпают — и картоха на вкус как песок), перезнакомился со всеми соседями. Впереди нас ехал бизнесмен с необычайно добрыми для такой профессии глазами, сбоку сидела молодая учительница русского и литературы, навещавшая родителей, позади — фольклорист, изучавший народы Севера. Я спросил, представляю ли я народы Севера, и он сказал, что есть разные трактовки, но скорее нет, чем да.

Он мне рассказал корякскую сказку про мальчика, который убил бога. Вернее, бог сам себя убил, потому что мальчик выиграл у него в прятки.

— Бред какой, это жесть.

— Тебе так кажется, Борис, потому что ты мыслишь категориями нововременной европейской культуры. Бог у тебя ассоциируется с чем-то могущественным, бессмертным. Для большинства примитивных культур боги — это персонификации загадочных сил природы. Могущественные, конечно, и пугающие, непредсказуемые, но подверженные человеческим слабостям.

Он был очень умный, но без очков, у него на лице топорщились смешные усы, хотя таким уж старым он не выглядел, еще он носил добротный костюм. Мне казалось, что отцу он сразу не понравился, но отец быстро налакался и стал спать.

— Ну, я понял. Типа не бог это был, а какой-нибудь колдун.

— Нет-нет, все-таки бог.

— Ну, вы определитесь.

— Будоражащий смысл сказки именно в том, что это несомненно сильное и опасное существо, у него другая природа, чем у нас с тобой.

Вот, подумал, ему было бы интересно узнать про нас, и про Матеньку нашу, и что она завещала нам. Я-то в сказке жил, а ему это было непонятно.

Он пах человеком, чистым запахом: одеколон, мыльце, пот — чуточку. Еще: недолеченными зубами, утренним бутербродом, стопкой коньяка для храбрости и какой-то женщиной. Не знал даже, что я его так хорошо чую. Я свой нюх мог настраивать: хочу — все нюансы различу, а не хочу, так и не отвлекаю себя. Так с детства было, отец с мамкой не учили, и их никто не учил.

— А на лбу у тебя что, Борис?

— Это я упал.

Тут мне разговаривать перехотелось, я объявил, что спать, а сам не спал. Ждал Москвы.

А Москва оказалась прекрасная, я влюбился в нее сразу, она вся была золотая, как икона.

— Вот, — сказал отец. — Это столица нашей страны.

Говорил он так, будто лично ее построил, ну или хотя бы мерлоны на Кремлевской стене вырезал.

Улетали мы ночью завтрашнего дня, так что никакую гостиницу снимать не стали, гуляли по Москве всю ночь и весь день, вплоть до следующего вечера, ели чебуреки в какой-то советской забегаловке и бродили по центру бесцельно и ошалело.

Про Москву на самом деле просто так и не скажешь, она была сшитая из разных кусков — бетонная, кирпичная, золотая, всего в ней было много, и я смотрел на витрины магазинов с тем же восторгом, что и на башни Кремля.

Мы с отцом зашли в магазин «Картье», попялились на часы, и продавцы нас терпели. Мне стало смешно: у папашки были деньги на такие вещички. Ночью мы гуляли под мутным небом по Александровскому саду и пили, сильно пили, чтобы согреться. В «Охотном ряду» я в первый раз попробовал еду из Макдональдса, которая была еще солонее норильской курицы-гриль. Я потом еще долго облизывал губы, вспоминая вкус картошки фри.

Это был особенный мир, где все куда-то спешили, а метро показалось мне городом под городом. Запорошенная снегом Москва, советская и царская одновременно, казалась мне точкой, где пересекаются все истории. У нее были и свои цвета — кирпичный красный, розовато-серый, черный, и свои запахи — бензин и воедино слитые ароматы сотен видов духов.

Днем отец сводил меня в Третьяковскую галерею, мы были такие грязные, что мне становилось стыдно перед каждой разодетой девчонкой на картине. Вообще заценил я «Неизвестную» Крамского, вот что меня впечатлило больше всего — такой у нее был надменный вид, цаца и все дела.

— Это его дочь, на самом-то деле, — сказал отец. — Ну, так я читал. Он ее изобразил типа как шлюху.

Я смотрел. Такие глаза у нее были с поволокой.

— В смысле?

— Ну, она едет в открытом экипаже, еще без вуалетки, дама полусвета такая, ну ты понял. И наглая, смотрит в превосходством. Пошли «Сирень» смотреть. Я Врубеля люблю. В Пушкинский сгоняем?

— Ага.

Я склонил голову набок, рассматривая эту удивительную девушку. Вот бы встретить телку с такими глазами и замутить с ней, чтоб она меня любила еще.

В Пушкинском музее отец показал мне Рембрандта.

— Называется «Артаксеркс, Аман и Эсфирь». Что-то про жидовскую историю, этот хрен, он вроде царь персидский. Но ты на нее смотри. Она — святая. Вся золотая, мать ее.

И его лицо тоже на секунду просветлилось, а радостно мне было даже и оттого, что увидел его таким — спокойным, умиротворенным — и не в гробу.