— А что за парень? — спросил я.
— М-м-м?
Отец перевел на меня свой вечно холодный, вечно стеклянный взгляд.
— Ну, про которого ты говорил, что он тебя пригласил.
— А. Да. С квартирой сильно помог, с документами. Уолтер. Мутный он мужик, ну, как все америкосы в принципе.
— Ну, ты как-то без милосердия, без широты души.
— А не надо было Сербию бомбить. Да и Ирак. Хотя на Ирак мне плевать, если честно. Борь, ты запомни, у нас особый путь, нам это все чуждо — рестики хорошие, одежда.
Хорошие рестики и одежду он, надо сказать, любил.
— Душа, вот что главное. Вся наша история — она не про материальное.
— А как же Маркс с материализмом?
— Ну Маркс с Лениным — это уж объективная реальность, данная нам в ощущениях.
Он засмеялся, хотя я не слишком понял, над чем.
— В русском человеке всегда двое. Бессребреник и беспредельщик. Вот и не выберем.
— А по-моему, стали хорошо жить, — сказал я. — Но чтоб был путь, может, выбрать надо. Чтоб был один человек в одном человеке. А то шиза какая-то получается.
— Умный ты парень растешь. Мог бы брат у тебя быть или сестра там, а не сложилось.
Я вычерпывал длинной ложкой остатки сливок из стакана.
— Тебе когда два года было, мать твоя опять беременная стала. С тобой я был уверен, что ты — мой, мы с ней только вдвоем были месяца три, наверное, тогда. А потом уже неделя — есть я, неделя — нет меня. И хрен ее, суку, знает, с кем она гуляет. На аборт ее заставил. Теперь жалею.
Он закурил.
— Она потом больше не могла.
— А. Ну да, то есть блин.
Короче, не знал я, что сказать ему, а папашке, видно, очень надо было все это выговорить.
— Плохо, что ты один у нас. Нас было двое, а ты один.
Я почесал ложкой нос, наблюдая за дымом от отцовской сигареты. На потолке крутились вентиляторы, брали дым в оборот, раз — и следа уже нет. Такая и наша жизнь. Ну, тут я нашелся что сказать:
— А ты сам от нее блядовал?
Надо ж беседу поддержать.
— Не матерись.
Отец чуточку помолчал, мотнул рукой вниз, потом вверх, так и сяк мол, более или менее.
— Ну, не особо. Не по-серьезному. Любил только ее.
Он затушил сигарету, сказал:
— Ну, пошли уже. Надоело сидеть.
Глава 4. Мой папа живет под землей
Я вот лучше еще про одну яму смерти расскажу, совсем про другую, с женщинами и детьми.
Прабабка моя, мать матери матери моей, во время войны жила под Минском. Она была русской, муж ее — белорус, ушел на фронт, не в партизаны, дочка годовалая опять же на руках (то бабуля была), в общем, невесело, но расстреливать прям сейчас ее никто не собирался. Но голодно было до боли и обмороков, а дочка совсем маленькая, и ходила моя бабка разрывать расстрельные ямы. Доставала, что полицаи еще не забрали, хоть пояса кожаные, колечки, бывало, затеряются, зубы золотые вырывала, ну и все такое.
Ей тоже хотелось есть, она продавала вещи с мертвецов.
Ну и пустоты закрывала, не без этого. Но, как говорила мамка, не ради того она к ямам шла и всегда себя винила, что не волновали ее тогда черные водовороты и все, что от них идет. Волновало ее, что она завтра будет кушать, что будет кушать маленькая ее дочка.
Ну и вот, как-то копает она эту яму (лезвие лопаты все время входило в трупы, она к этому уже привыкла, не сложнее, говорила, чем картошку располовинить), видит — ребенок. С живых детей почти никогда ничего не снимали, может, кулон найдется, так она думала, или серебряная заколочка, если девочка.
Оказался мальчик, да еще живой, дышал он едва-едва, и сердце у него билось медленно.
Котяток жалко и других разных детенышей, а тут — человечонок. И куда его? Она ему землю из носа, изо рта вытягивала, тормошила, била по щекам, пока глаза не открыл. Малыш, может, шести лет. Она на него смотрит, и у нее слезы из глаз.
У нее же дочка маленькая. Она видела, что немцы делают с семьями партизан, с семьями тех, кто еврейских детей укрывает, да с семьями вообще.
Думала, думала, а все равно взяла его к себе.
А хотела бы она, чтобы дочку ее так оставили — в яме с мертвыми? То-то и оно.
Им повезло, она его укрыла, прошла война, и они оставили пацана себе, он стал братом моей бабушки. До шестнадцати лет он отвечал, когда его спрашивали о родителях, вот что: мой папа живет под землей.
А в остальном — совершенно нормальный парень. Вырос прабабулин жиденочек Левочка и стал мужиком, Львом Самуиловичем. Прабабка, конечно, хотела, чтобы он женился на бабуле, но у них любви не было, они были друг другу брат и сестра. Бабулю замуж увез дед аж в Ивано-Франковск, а Лев Самуилович стал преподавать философию в Минском университете, как настоящий еврей прям.
Его друзья прабабку не любили, она называла их жидами, но его обожала невероятно. Вот она его случайно в яме нашла, а он ее досматривал вместе с ее родной дочерью, и саму в яме схоронил, когда время пришло.
То есть прабабка умерла, конечно, но все хорошо закончилось.
Вот, ну а я чего вспомнил? Лос-Анджелес — город ангелов, а прабабка, наверное, тоже в городе ангелов, ну или где там. Она же хороший была человек.
В моем городе ангелов мне поначалу было странно. Самое ужасное, конечно, — все говорили на чужом языке. С английским у меня было не так плохо, как я думал, схватывал я быстро, но как же невыносимо было слушать беглую и совершенно чужую речь. Мне казалось, что вокруг меня разыгрывается какой-то спектакль или, ну к примеру, снимают кино — казалось, это такие глупости, все эти люди не могут говорить на другом языке постоянно. В какой-то момент, я это представлял, они отложат свои сценарии и станут говорить, как все, на русском. Иностранная речь казалась мне вычурной, ненатуральной, постановочной, и, как по мне, это был ужасно неудобный язык для того, чтобы думать.
Запахи тоже были другими: бензин, не прибитый морозом, какой-то густой смог, тянет чем-то вкусным из каждой забегаловки. Да и хрен с ними, с запахами, даже цвета были другие из-за непривычной солнечности.
Особенно мне запомнилось, как мы ехали в такси в первый раз. В машине пахло какими-то индийскими благовониями, от которых звенело в ушах, а у мужика за рулем на голове хитро свернулось какое-то полотенце. Отец к этому отнесся без восторга, назвал, значит, адрес и замолчал, а я расспрашивал словоохотливого индуса о том, что здесь вообще-то есть интересного.
Индус мне клялся, с горячностью, которой от его народа и ожидаешь, что лично видел Брэда Питта.
— Голливуд — это вещь! Аллея, звезды! Звезды на улице!
Говорил он слишком быстро, так что я улавливал только части фраз. Получалось что-то вроде: «Голливуд — это вещь, бла-бла-бла-бла, аллея, звезды, звезды на улице, бла-бла-бла».
Ну, я кивал, конечно.
— Еще есть постройка такая, похожа на консервную банку. Что-то такое диснеевское. И вся она блестит! Очень красиво!
— А музеи какие есть? — спросил я.
— Тебе с динозаврами понравится. Или с машинами. Есть и тот и другой.
— Долбаеб, — сказал отец. — Еще про телок восковых пусть скажет.
— А, ну и с куклами из воска есть, но сам я не был.
— А обсерватория есть? Я хочу в обсерваторию! А театры?
— О, есть обсерватория! И театры есть какие-то! Все есть!
— На Родео-драйв съездим с тобой, — сказал отец. — Там все буржуйское, ужас что такое. Купил что-нибудь — всю жизнь в долгах, всю жизнь хуй сосешь потом. Еще в научный центр надо. Вот это дело. И музей искусств вроде не паскудный у них.
Отец закурил, индус покосился на него неодобрительно, однако ничего не сказал, может, у них тут было принято чаевые таксистам за такое оставлять? Я б засунул доллар ему в шапку.
И, блин, какая у папашки была серьезная пачка долларов — сам бы не увидел, ни за что бы не поверил.
— Русские? — спросил индус.
— Да.
— Москва?
— Не-а. Снеж-но-горск.
Индус пробормотал что-то такое невразумительное, отец скривился, а я засмеялся.
— Ну и ладно, мы ваших названий тоже выговорить не можем. А вы откуда?
— Калькутта.
Что-то среднее между калькулятором и барракудой. Я даже растерялся чуток.
— Понятно.
— Здесь всех много, всем рады.
Я посмотрел на отца. Знали б они его — никогда б визу не дали.
А еще я в Диснейленд хотел, но как-то уже стыдно было в этом признаваться, так там и не побывал. Я вполуха слушал болтовню прикольного индуса и смотрел в окно. Солнца было так много, что глаза тут же стали больными, я все время их тер. В машине было ужасно жарко, я обмахивался открытой ладонью и хватал воздух.
В каком-то смысле этот город ангелов был адом. Я спросил у отца, почему тут так жарко зимой.
— Тут нормально зимой. Как у нас, когда летом жарко. У тебя акклиматизация просто.
Все вокруг было странным, казалось картонным, я в это не верил, как в английскую речь. Были пальмы, настоящие, как на «Баунти», со взъерошенными такими шевелюрами. Верхушка как кисточка, если долго возить ею по бумаге. Дают они кокосы или нет? А если дают, то срывать их можно? Вдалеке было много небоскребов словно из серебра и меди, они купались в солнце, и оно заставляло их блестеть. В остальном мне казалось, что дома тут скорее приземистые. Архитектура была странной — много всего ребристого, одно не сочетается с другим, так, мне казалось, часто бывает на юге. Было много бежевого, много грязно-желтого, каких-то архетипических цветов курортного, солнечного города.