— Да застрелили небось. — Я пожал плечами. — Это ж город, как в кино. Не, не, ты послушай сюда. Этот город и есть — кино. Тут же Голливуд и все такое.

Ой, когда тебе четырнадцать — такие вещи в голову приходят, тупорылые, но в голове как светятся. Гениальные мысли, которые до тебя, долбаеба, уж точно в голову никому не приходили.

Мэрвин кивнул.

— Глубоко, — сказал он.

— Спасибо, я же русский. Глубокие мысли, глубокие могилы, глубокие…

— Экономические проблемы.

— Я хотел сказать ямы в дорогах, конечно.

Мы помолчали, долго глядели на трассу, на то, как блестели у машин лобовые стекла и задние, иногда швыряли камушки, и была у нас тайная надежда на большую аварию. Я лучше о том, как быть четырнадцатилетним, и не скажу: тайная надежда на большую аварию. Ну а по-другому-то как? А никак.

Я сказал:

— Алкоголя бы.

Ну так, крючочек бросил осторожненько, поглядел на Мэрвина, на то, как весь он залоснился, заблестел.

— Ой, да, прям молодец ты.

— Слушай, я из дома могу взять чего-нибудь, ну, если подождешь тут. Там просто отец, у него гости, ну и все такое.

— Ага, — сказал Мэрвин. — Только давай без обмана. А то бросишь меня еще здесь.

— А чего, тебе здесь плохо?

В машины камнями кидать да пальцем вымазывать остатки арахисового масла — я б и сам этим вечность занимался.

А отправился домой, шел за отцовским запахом, за запахом гнезда и дома. Матенька нам дала нюх, чтобы мы не теряли друг друга, и мертвых наших — для того же самого. Пару раз в разношерстной толпе (бизнесмены, укуренные студенты, бродяги, кришнаиты в оранжевом) мелькнула и моя мамка. Смотрела она на меня без интереса, поскольку знала все. Кинет взгляд и исчезнет, то в метро спустится, то под вновь разразившимся коротким дождем нырнет в ближайшую, пропахшую специями вегетарианскую кафешку.

Я за ней не следовал, одно знал — она придет. Как надо ей будет, как сможет.

Я глядел по сторонам, не запоминая дороги. Запах Мэрвина был слишком узнаваемым, чтобы я потом потерялся.

Стало не то что жарко, а душновато, как после кошмара ночью, и меня все время кто-то толкал, я плохо ходил в толпе, мне все казалось странным, нереальным. Я чувствовал под городом братишек и сестричек — их тонкие тоннели, вены Лос-Анджелеса, чувствовал, как вкусно тянет мясом, жиром и солью из Макдональдса. Так я был перегружен, всего мутило да качало, что пришла мне странная, словно сновидная мысль: может, не пить?

Глупости, конечно, а подумал.

Я добрался до дома, поднялся по лестнице, покурил где-то на середине пути, оставив черное пятно от затушенной сигареты на аккуратно выкрашенной в салатовый стене. А чего чистюлями быть? Перед кем стараемся? Для вечности оно неважно, а для жизни даже вредно — забываешь, где живешь.

Запах отца все еще был острым, злым, но я решил рискнуть, в конце концов, перед автострадой меня ждал Мэрвин, а мы уже стали друзья.

Насчет отца и злобы его, тут я не знал. Могло быть так, что с самого утра пес этот его чем-то бесил, а могло быть так, что, между этими приступами злости, отец его братом звал и говорил, что жизнь за него отдаст.

Он бы, в правильный момент, и отдал — такой был человек. В неправильный момент зато мог молотком по голове ударить или зарезать — тоже такой человек.

Вот я и парился, сколько себя помню, на тему: а какой тогда человек?

Не он, не папашка мой, а вообще человек — он какой, если уж разный такой, если в нем с самим собой общего ничего может не быть через минуту.

— Па! — крикнул я. — Я на кухню, воды попью.

В полутьме коридора я подумал, что ошибся, что отца нет и того пса — тоже, вот я один, возьму сейчас из холодильника что-нибудь, да и пойду к Мэрвину, а отец даже и не узнает, что я заходил.

Потом глаза к темноте привыкли, и я увидел, что отец сидит в кресле у выключенного телика, рука у него так отставлена, что все понятно — с рюмкой.

— Папа? Все нормально?

Я заглянул в гостиную, посмотрел на упрямо-черный экран телевизора, потом в сторону и вздрогнул, наткнувшись взглядом на Уолтера. Я как-то сразу подумал, что это он, имя ему очень подходило.

Уолтер был ростом под два метра, широкоплечий такой блондин с унылыми, серовато-голубыми глазами. Сравнить бы его с солдатом, но выражение лица он сохранял такое постное, что на ум приходил только учитель математики.

Я как-то понял, что он — богатый. Не было у него золотых колец, вычурных часов, подчеркнуто дорогих ботинок, как у моего отца, но весь он излучал внутреннее превосходство, такое спокойствие неземное — это я только у богатых видел да у просветленных.

Ну, на просветленного Уолтер похож вообще не был, ни на какого, а вот денег у него было, видно, столько, что сердце его успокоилось. Уолтер стоял у стены, не касаясь ее, между ним и отцом была тоненькая полоса его правильности, убогой вежливости.

Конечно, он мне не понравился — от того, какой я вдыхал отцовский запах, сам вид Уолтера мне стал противен. Он так отца разозлил. Они оба молчали.

Уолтер был старше моего отца лет на десять, может на пятнадцать, но выглядел куда лучше. Лощеный такой мужик, ему б тетеньку соответствующую, в «Шанели» да в «Диоре», и можно пустить в какой-нибудь закрытый клуб, чтоб курил там сигары да чесал языком про геополитику, или что они там любят.

— Извините, — сказал я на английском. Отец и головы в мою сторону не повернул, а Уолтер сказал:

— Здравствуй, Борис. Мы с Виталием как раз говорили о тебе.

— Здрасте. А чего вы обо мне говорили?

Если с моим именем Уолтер справлялся сносно, то папино произносил как «Витали», с глуповатым, растянутым «и» в конце.

— Ничего, блядь, не говорили, кому ты нужен. Вон отсюда пошел, — сказал отец, даже не посмотрев на меня. Он почти тут же добавил на английском, с акцентом хуже обычного:

— Он еще очень маленький. Даже не думайте.

— Но решительно не хватает…

— Никаких вариантов, — с нажимом сказал отец, и я почувствовал, что если не хочу получить рюмкой в голову, мне лучше всего хоть куда-нибудь исчезнуть. Из холодильника я взял бутылку «Абсолюта», сунул ее под толстовку, весь дернулся от холода, прошедшегося в животе, достигшего спины и вынырнувшего из позвоночника. Я слушал спокойный, почти лишенный интонаций голос Уолтера:

— Он рожден для этого. Ты знаешь.

— И будет делать все, на что способен, когда придет время. Тебе непонятно? Ты меня не понял?

Я выскочил за дверь, понесся вниз, думая о том, что идиотский Уолтер, пес, мать его, Анубис, серьезный, загробный, хотел кинуть меня под землю так рано, еще раньше, чем планировал мой отец.

Так мне стало обидно — ты меня секунду всего видел, и я для тебя только мясо, а мне ведь хочется вырасти хорошим, здоровым. Никакое лицо учителя тут не поможет, когда у тебя сердца нет, когда нечему биться в груди да сочувствовать чужим детям.

Я не его был детеныш, он хотел моими руками жар загребать, это я сразу понял, хотя подробностей не знал, и решил: ты мне будешь враг навеки, Уолтер. Даже фамилии его не знал.

К тому времени, как я вернулся к Мэрвину, бутылку уже отогрел своим телом.

— Ну гадость, теплая.

— Да потерпишь. Слушай, а ты про Уолтера знаешь? — спросил я. — Пес такой. Серьезный.

— Да немного. Мутный чувак. Мамке хорошо помог, когда она к копам в последний раз загремела. Ходит чаи гонять, не трахает ее, что странно. А может и не странно — у него вроде жена есть.

Мэрвин помолчал, поискал в кармане сигареты, а я все глядел на розоватые полоски начинающегося вечера — подзаживающие шрамы на небе. Я видел, как время течет, мне это так нравилось.

— Короче, у него есть суперплан, утопия такая. Типа сделать из нас организацию. Собрать детей духа разных всяких видов да заставить их всех работать и не увиливать. Гитлер, короче. Это я тебе, как поляк, о любом так скажу, кто меня захочет заставить работать. Вот, в общем, у него все просто — организуемся, объединим усилия, будем заниматься поиском наиболее опасных каверн во всех сферах мироздания.

— И сдохнем все дружно.

— И чокнемся.

— И поубиваем друг друга.

— Короче да, это если вкратце. А маме-то нравится. Надо же!

Да что со взрослых взять-то.

Пили мы прямо из горла, и у меня перед глазами не то по пьяни, не то еще по какой-то причине всплывало все время лицо отца, когда он сидел перед телевизором, — глаза стеклянные, рот приоткрыт, ну овощ овощем сидит, мертвец мертвецом, взгляд на мне задержать не может.

С Мэрвином мы вдруг стали друзьями до гроба и плакали, обнявшись, над историей о его помоечном щенке, которого он схоронил в парке. Я рассказал, как мы съели дядю Колю, а потом и мамку мою.

— А родители ее, — говорил я, — которые меня хотели забрать, они даже есть ее не приехали. И это называется любовь? Это они любили ее так? Может, ей отец до сих пор не простил, что батьку моего выбрала и с ним уехала. Но я тебя спрашиваю, как так можно с родной дочкой — и навсегда попрощаться?

— Что-то есть в твоих словах неправильное, — сказал Мэрвин, покручивая один из кулонов со странным символом, потирая его. — Но я слишком пьяный. Так что ты меня лучше послушай.