Все мне казалось веселой игрой, и вот у меня разбит висок, и я не собираюсь возвращаться домой. А от слов-то я от своих не отказывался — пошел он. Мало я ему ебало разбил, и больше надо было.

Ой, как мне хотелось увидеть маму, спросить у нее совета и чтобы она пожалела меня. Я весь был взмокший, потный, дрожащий, я словно температурил. У вишневой колы был еще привкус крови, я не сразу его различил. Ухо и висок горели, весь огонь из моего тела туда ушел, в остальном я был вялый, бродил в тумане.

Я почти дошел до Мэрвина и размышлял, сумею ли сосредоточиться и найти его квартиру. Остановился, чтобы подумать, даже так — это было отдельное напряжение. Я не был в порядке. Ну просто вообще. И у меня тут вообще никого не было.

А Мэрвин, он, короче, мне навстречу вышел. Я его сперва пятном блестящим увидел, а потом проявившегося, подумал, прикольно.

— Я тебя услышал, — сказал он. — У тебя так сердце билось — вот это жесть. У меня как набат в голове. Бам-бам-бам. Ты вообще как?

Я откинул капюшон, Мэрвин присвистнул.

— Ого тебя как! Круто!

— Круто, — согласился я. — Сейчас наблюю тебе на кеды.

Он ловко отступил назад, и я согнулся, спазмы, спазмы — и ровно ничего. Ничегошеньки. Ну мать твою, ну как так-то?

— Мне помыться нужно.

— Ты прям уверен, что только помыться?

— Запах надо смыть.

Тут я на него глянул. Такой он был взволнованный, такой дерганый — самого дрожь брала.

— Я пожить у тебя могу?

— С этим проблема. Ну дай подумать, пока помыться пущу.

Дом у Мэрвина был старый, на пожарной лестнице курила, свесив ноги вниз, полуголая девица с длинными, спутанными волосами, глаза у нее были такие упоротые, вот свалится, и всё. Она окинула нас невидящим взглядом и швырнула окурок вниз. На бедре у нее была татуха, запомнил я ее на всю жизнь. Это был увядший цветок, а под ним кривое такое «навсегда». Сама себе могила. Ну да, лучше про подъезд — он был старый, заплеванный, исписанный граффити.

Везде мне слышался шум, пахло травкой, блевотиной и пиццей, отовсюду неслись эти запахи. Мэрвин помогал мне идти, хотя мне оно было не нужно, я сам, я сам.

Меня больше волновала все та же мысль: ну никуда мне от отца не деться, весь он со мной, во мне, и в зеркале он, и в словечках, которые я за собой даже не замечаю. От этого я, главным образом, чуть не плакал. А почетное второе место отдаем навязчивой головной боли. Но почему-то было не страшно. Умру, да и ладно. Да и калекой стану — так хоть жить буду.

Я протянул банку колы Мэрвину, тот сделал большой глоток.

— У мамы скоро хахаль приедет. Говорит, он из медленных, так она серийных убийц называет. Осторожный довольно, раскрутить сложно. На трассе такие не ловятся. Но он уже убивал. Она его хочет… гладенько убрать. А я так долго не спал. Хоть крови принесет.

Он вдруг мазнул пальцем по моему виску, облизал ноготь.

А в подъезде еще такая чернота была, каждая дверь — в темноту, в пустоту, да все липкое — ссорятся, ругаются, угрызают друг друга, всю жизнь в нищете, а чего хорошего-то?

Грязь эта не была опасной, но копилась потихоньку в будущее несчастье. И я впервые задумался, а кто из земных зверей это убирает? Коты — убивают, собаки — защищают, волки — очищают. Медведи вот разбираются со зверями, кто так грязью пропитался, что готов во всех вокруг стрелять там и прочее. Такое с земными зверями бывало — встал с утра, зарядил ружье да палишь, пока патроны не кончатся.

А потом говорят: псих, псих, псих.

Псих, да не совсем. Это сердце загрязнилось. Про лис вот еще знал, что они живут, как короли, все в политику суются, то явно, то тайно, обманывают, интригуют, чтобы уберечь людей от дурного. Говорят, и ядерную войну они предотвратили, но может и херня, бают, может.

Все такие классные, серьезные. А кто ж подъезды моет?

Мэрвин о своем о чем-то трещал, я и слушать не стал.

— Боря!

— Что?

— Ты чуть с лестницы не упал.

— Это от головы.

Крепкие мы уже стали друзья, с ним можно было не бояться, что правда упаду.

Жил Мэрвин на пятом этаже, я это понял даже до того, как мы поднялись, — запахло кровью. Человек бы не учуял, а я все понял еще за пролет до нужного этажа.

Вспомнилось мне мгновенно: я так долго не спал.

Глянул на Мэрвина, а у него синяки под глазами и такая бледность смертная.

— Слушай, а можешь потом ватку кровавую не выбрасывать? — спросил он.

— Да могу, чего там.

В дверь он звонил долго, пока не послышалось сварливое английское «иду, иду». Открыв дверь, мама Мэрвина тут же перешла на польский.

Она была рыжая, фигуристая, по ее лицу сразу был виден крутой нрав — но обаятельная — невероятно, как нос морщит, как улыбается. Кожа у нее была молочно-белая, а тело — подтянутое, с соблазнительными изгибами. От нее пахло дешевым парфюмом, запах шел главным образом от лобка, вместе со всем женским.

Выглядела она будто вечно голодна, что-то хищное было в разрезе ее глаз и в том, как с ее губ срывался этот шипящий польский. На ней был только атласный халатик, и она совершенного этого не стеснялась, тряхнула густыми волосами, глянула на меня хитрым глазом.

— Ванда.

Была она совсем молодая, и не скажешь, что она Мэрвинова мамка, может сестра.

— Привет, я Боря.

— Друг Мэрвина, — сказала она по-русски с заметным акцентом. — Я знаю.

Рука ее быстро коснулась моей головы, на ногтях у нее я заметил обгрызенный золотистый лак, совсем уж девчачьи лапки у взрослой все-таки женщины. Она была как тряпичная кукла, которой по ошибке пришили не те части — гладкие, детские руки с обкусанными золотистыми ногтями.

— Бедный малыш, — сказала она и добавила что-то на польском, так быстро, что я совсем не разобрал.

Она отошла от двери, впустила нас и скрылась в комнате.

Квартира была бедная, но все-таки скорее чистая. Запах крови, без сомнения ощутимый всеми не совсем людьми в округе, перебивал (да не до конца) оглушительный аромат благовоний. Под батареей стояли чисто вымытые банки — десяток, может.

Всюду была развешана одежда, даже на кухонном столе лежало какое-то блестящее платье. Со стен на меня смотрели прекрасными глазами всякие безупречные Девы Марии, изумительные, с прозрачными, крупными слезами. Не иконы — картины, но очень важные. На одной из таких картин я увидел отпечаток красной помады, след прикосновения в минуту отчаяния или надежды.

Мэрвин затолкал меня в ванную, совсем уж тесную, с маленьким, замазанным белой краской окошком, отдающим чем-то далеким, советским, отцовскими рассказами о летнем лагере, может. На бортике ванной стояли всякие пахучие женские штучки — крема и гели, пены для ванны. В раковине валялась розовая одноразовая бритва, в ней запутались рыжие волосы. Я взял ее, понюхал. Сразу определил, какой у Ванды сегодня день цикла и почему она так привлекательна. Кто-то стукнул в дверь так сильно, что я вздрогнул:

— Борис, только недолго! — крикнула Ванда. — А то упадешь и сломаешь себе голову!

На русском она говорила медленнее, чем на польском, это придавало ее голосу роковой такой тягучести. Атас просто, я и про голову забыл.

Не спеша разделся и мыться полез, и мылся долго, несмотря на все Вандины увещевания, стоял под горячей водой, но дрожал все равно. Запах свой надо было сделать тише, и я мылил себя всеми гелями по очереди, чтобы вонять иланг-илангом, мороженым, да чем угодно.

Ну а чего теперь? Уйду, и не найдешь меня никогда, ну и все, и конец истории.

— Ты живой? — крикнул Мэрвин.

— Ага! Я скоро!

Но не скоро. Долго я намывался, и из-под душа выйти было страшно — сразу в какой-то холодный новый мир.

Мэрвин дал мне свою одежду, а Ванда налила горячего сладкого чая.

— Сотряс у тебя, — сказал Мэрвин, поцокав языком.

— Да ничего мне не будет.

— Ничего ему не будет, — согласилась Ванда. — Я так ударялась головой, о-о-о.

Она потянулась вперед, хрустнула косточками, локтями проехалась по платью, все еще лежавшему на столе.

— Отец тебя так?

— Ну да. Учился плохо.

— Учиться надо хорошо.

Она добавила мне в чай еще сахара, сказала на русском:

— Крыска-малыш.

— Крысенок.

— Иди в комнате полежи. Мэрвин, уложи его у себя, пусть поспит. Джастин-я-не-убиваю-на-первом-свидании сказал, что опоздает. Может, с хлороформом проблемы.

Она звонко засмеялась, с английского снова перешла на польский, заговорила обо мне, что я здесь долго быть не могу, и что Мэрвину тоже лучше не показываться раньше завтрашнего утра.

У Мэрвина в комнате было хорошо — кровью здесь пахло еще сильнее, все стены были в астрологических картах и каких-то странных графиках, а на столе, среди комиксов, возвышалась коробка с хлопьями, с которой на меня смотрел широко улыбавшийся мультяшный лепрекон, он раскинул руки, и по дуге радуги от одной его ладони до другой бежали смешные штучки — сердечки, подковки, больше похожие на конфеты, чем на хлопья. Играли Deftones, но тихо, на грани слышимости. Я подумал, что для Мэрвина, может, все было довольно громким.

— Вот моя натальная карта, — сказал он. — У нас есть соседка, она астролог, учит меня. Я и твою могу заказать. Ты когда родился?