Значит так, пляж был очень длинный, почти бесконечный, и чем дальше, тем меньше становилось пьяных студентов, и музыка уже не заглушала волны. Прилив был ласковый, все выносил и выносил на берег камушки — куриных богов. Мэрвин их тоже собирал, полные карманы набрал.

А они, кого мы искали, обнаружились у костра. Что-то у них такое было вроде самодельного мангала, огонь был неприрученный, взметался высоко. Из старого кассетного проигрывателя с хрипами доносилась эмоциональненькая рок-музычка.

От девчонки — я на нее глянул сразу, и она мой взгляд встретила спокойно — не по-девчачьи пахло беременностью. Красивая она была, неухоженная, конечно, а природу не спрячешь — скулы высокие, большие, светлые глаза. Такая крашеная блондинка с отросшими корнями, вся вроде хрупкая, но хваткая, видно, что и укусить может. У нее были удивительные губы — лук купидона, или как это там называется, такой аккуратный, с глубокой ямкой, губы кинозвезды, губы царевны. На ней были драные джинсы и мужская толстовка, сбитые костяшки пальцев придавали ей сходства с мальчиком, а ведь какие ручки изящные.

— Марина, — сказала она по-русски. — Мэрвин сказал, что ты русский. Я из Питера. Была.

— Боря. Я из Снежногорска.

Она продолжала смотреть на меня, и я пояснил:

— Это Красноярский край. Рядом с Норильском. Сибирь.

Она была мне ровесница, но взгляд был старше, жестче, я у себя такого в зеркале пока не видел. Держалась она настороженно.

— О, прикольно, типа сибирский мужик. Сколько медведей заборол?

У мальчишки, который это сказал, был сильный, яркий украинский акцент.

— А ты сколько сала сегодня съел? — спросил я на украинском.

Он засмеялся, открыто и весело.

— Говоришь хорошо, но акцент москальский. Я Марины брат. С Киева.

— Кино индийское. У меня мамка с Ивано-Франковска была.

— Ой, рагулей ненавижу. А по тому, как говоришь, я бы сказал, что ты максимум с Харькова. Я Андрей, короче.

Он был Марине брат и полная противоположность. Весь такой неколючий, неострый, с открытым, светлым лицом, тоже красивый, но по-другому. Глаза у него были распахнутые, сверкающие, неунывающие, темно-серые, в лице какая-то бесхитростность, подкупающая наивность. Он то и дело расстегивал и застегивал куртку с ярко-желтой подкладкой, сигнальную такую, в темноте хорошо видную.

— Еще кое-кто есть. Самое интересное впереди, — сказал Мэрвин загадочным, по-польски игривым тоном.

Он отошел к огню, водил над ним руками быстро, чтоб не обжечься, словно колдовал. Всем своим видом он демонстрировал, что не мешает мне знакомиться с Мариной и Андреем.

— А как так оказалось, что вы брат с сестрой?

Марина пожала плечами:

— Усыновили. Мы, причем, взрослые были довольно-таки. Оба думали, повезло.

Андрей сказал:

— Ага, короче, привезли нас в Миссисипи. Юг, блин, все дела, комаров дохерища.

— Точно, а по лавкам таких, как мы, у родителей было семеро. Типа со всего света, один даже из Чада. Ты знаешь такую страну — Чад?

— Озеро знаю.

— Вот вокруг него вроде. Короче, мы с Андрейкой быстро поладили.

И рассказали они мне, что воли им там не было. У Марины биологические родители были алкаши, а Андрейка — отказник, так что и у него тоже, небось. Они любви мало видели, думали, в Америке хорошо будет.

— Думали, — говорил Андрейка, — в малине будем. А там никакой любви, одна дисциплина.

— Ты не думай, — сказала Марина. — Нас не то чтобы насиловали. Но били часто. За любую провинность. Нам и надоело, мы взяли и сбежали. Мы ж вдвоем. Чего нам бояться?

А я все думал, ты беременная-то от кого? От Андрейки, от Мэрвина, от третьего вашего? Знаешь вообще, что у тебя ребеночек будет?

— Короче, — сказал Андрейка. — История нормальная такая.

— Ну, не как у всех.

— Я еще твою послушаю, — сказала Марина. — Ну и вот, мы полтора года уже тут тусуемся. В хорошие ночи на пляже отлично. Копы не гоняют, думают, веселимся тут, а не живем. Главное, перемещаться каждую ночь. Как холодает — тут сложнее.

— Жить можно, если знать всякие штуки.

И вправду они были как брат и сестра, мыслями соединились, заканчивали предложения друг за другом.

— Сейчас еще один придет, — сказал Мэрвин. — Тебе такую историю расскажет — закачаешься!

Вот Мэрвин откуда немного русский знал, теперь-то я понимал. Марина вытащила из кармана телефон-раскладушку, хорошенькую красную «Моторолу», для ее положения так вообще роскошную.

— Напишу ему сейчас.

Андрей и Марина были уютные. С ними оказалось легко и просто, будто мы были давно знакомы. Зашибись после такого тяжелого дня — вообще не напрягаться. Сидели у костра на мягком, чуточку влажном песке, разговаривали, пили дешевое вино с клубничным ароматизатором. Мимо прогуливались люди, но мало, досюда редко кто доходил, далековато было от центра.

Потом я почуял, как запахло небесной птицей и озоном, озоном даже сильнее. Мэрвин поднял палец вверх и объявил:

— Сейчас будет битва драматических историй.

— О, точняк!

— Крутота!

Я Андрею и Марине немножко про себя рассказать успел, и они загадочно переглядывались.

— Новая русская драма.

— Вот это чернуха!

— Скоро познакомишься с новой белорусской драмой.

— Старой белорусской драмой.

Короче, был он долговязый, тощий, как я, с деревенским, смешным носом и светлыми, как вода, глазами. Вид у него был так себе, ну поехавший, конечно, безнадега какая-то характерная. На нем были треники и белая майка с выхваченными плечами, от холода он был бледный и весь дрожал, губы чуточку посинели. В руках он нес куртку, в которую, как оказалось потом, завернул сосиски, сливочный сыр, бутылку кетчупа и пакет с бейглами.

— Это Алесь, — сказал Андрейка.

— Алесь? — переспросил я. — Типа кличка? Или это как Олеся?

— Это в честь Адамовича, — ответил Алесь. — Его моя мама обожала.

Акцент акцентом, но слова он тянул вообще как-то не по-земному.

— Ну, — сказал он. — Я накрал всего. Будем есть.

Алесь ни словом, ни взглядом мне не показал, что понял: мы с ним все одно — дети духа, или как там мисс Гловер говорила. Ему это было все равно, у него был мечтательный, уходящий вид.

Мы стали жарить на костре сосиски, проткнув их ветками, которые Мэрвин натаскал. Пахло вкусно, и сосиски эти пузырились, взрывались даже, брызгали соком. Мы почему-то (и уже не вспомнить, почему) сильно над этим смеялись.

Сейчас уже думаешь, во ржака-то, сосиски пищат, как животные, но дети ж тупые.

Пока мы так угорали, Алесь рассказывал вообще не смешную историю.

Был он, значит, из Хойников, которые почти что зараженная территория, а Алесь говорил, что вообще-то и зараженная на самом-то деле, что условно это все про тридцатикилометровую зону, нет такого, что за ней потом — раз, и никакой радиации сразу.

— Радиация, — говорил Алесь, — не ребенок, который играет в игру и не заступает за границу. Она в игры вообще не играет.

Спорить с ним было сложно, да и не нужно, все он правильно говорил, только был чудной.

Ну и, короче, отца у него не было, умер еще до рожденья Алеся, а мать болела от Чернобыля, но такая была пробивная тетенька, так сына одного не хотела оставлять, что ходила по всем инстанциям, всего добивалась, доказывала, что пострадала от Чернобыля, да и отправилась в итоге на лечение в США.

Тут и умерла.

А Алесь домой не хотел, возвращаться ему было не к кому, вот он и сбежал. Он верил, что его мать этого хотела. Что она приехала сюда умирать, чтобы он не остался в Хойниках и один. Но один-то он в итоге остался, конечно.

— Я, — сказал Алесь, — из места, где все потихоньку умирают, раз-раз-раз, и нет никого. На кладбище все.

— О, тебе там бы понравилось, Боря. Твои любимые могилки, — сказал Мэрвин.

А мне Алеся было до слез жалко — мамку свою потерял и один остался, а отобрала у него все невидимая грязь — радиация.

— Тут не угадаешь, — сказал Андрейка. — Повезет-не повезет. У нас в детдоме дети больные по этому делу были.

— Никогда не знаешь, — сказал я. — Мамку мне твою жалко. Такая она молодец. Столько в ней сил было. Это жить на чужой земле легко, а умирать — сложно.

Марина усмехнулась, Мэрвин пожал плечами, он, когда я про землю разговор заводил, всегда был очень недоволен. У него-то своей не было, он свою не видел никогда.

А сосиски были вкусные-вкусные, мы их в сливочный сыр макали и зажимали бейглами, чтоб не горячо было.

— Да, — сказал Алесь, глядя куда-то сквозь меня. — Она была самая сильная и самая лучшая, живет теперь с ангелами на небе.

— Ты что, в ангелов веришь?

— Не верю. У нас в семье их называли по-другому.

Слово «семья» он выделил, и я понял, что Алесь говорит о каком-то виде птиц.

— Говорят, растворяются они. Во всем — в земле, в воздухе, в дереве прорастают.

— Дышим, что ли, мертвецами? — спросил Андрейка.

— Как-то это совсем уж мрачно.

Алесь пожал плечами. Для него в этой идее ничего мрачного не было.

— По частичке мать разъялась, и теперь везде. Она мне говорила, что грустить не надо. Что она в этом мире, и я в нем, и никто никуда не уходит.