А моя мамка ко мне ночами приходила, мертвая, не разъятая. Я не знал, во что лучше верить.
О смерти мы не стали, уж больно вечер был хороший. Вдруг принялись вспоминать дом, он был у каждого свой, и в то же время в каком-то смысле на всех один.
Если о жаре, ледяном чае, увитых плющом стенах домов в Миссисипи Андрей и Марина рассказывали с какой-то отстраненностью, даже скукой, то теперь передо мной оживали прямые и строгие улицы Питера, черная Нева, зеленые с белым дворцы, причудливые сфинксы, вся скорбь, вся аристократичность, все раскрашенные подъезды, фонтаны и расходящиеся мосты, тайные кафешки, о которых знают только местные, и цветочные лавки и книжные магазины, работающие круглосуточно. Оживал и Киев, розовато-серый по утрам, шумный, живой, весь в каштанах, с широким Днепром и набережными, на которых продают вкусный-вкусный кофе навынос. Хойники были похожи на Снежногорск, не в пример южнее, а застройка та же, только много, как сказал Алесь, «таких типа усадеб», и есть желтый кинотеатр, размером с магазин, а так-то все такое же маленькое, образцово-советское.
Мы сидели на берегу Тихого океана, в Лос-Анджелесе, на краю земли, все в ярких пятнах от огня и, проливая на себя американское вино, говорили о городах, по которым скучали.
Все вокруг было киношное, невероятно нереальное, и мы были нереальными, а где-то далеко, за океаном, и даже не за этим, было наше место. Мэрвину все это, ясное дело, было скучно и тоскливо, он курил сигарету за сигаретой. А я тоже рассказывал о Снежногорске, о полярной ночи, полярном дне, о вертолетах, тайге и продмаге, обо всем на свете. Ну, обо всем, что и было моим миром.
Всех нас бросило в это американское, неоновое море, и места, которые мы оставили, казались светлыми, дневными.
Такие мы стали близкие от всего этого.
— Всё, — сказал я, — можно переподписать, что там в Беловежской пуще наподписывали. Другой документ давайте.
Они засмеялись, и я неожиданно добавил:
— Вообще-то я не знаю, как все должно быть, но меня назвали в честь Ельцина.
— А я, — сказал Алесь, — в капитализм не верю, он мне маму не спас.
— Монархия должна быть, — сказал Андрейка. — Вот я при одном условии согласен опять в империю, если будет царь. Царь — это красиво.
— Монарх от Бога. А я в Бога не верю, — сказала Марина. — Но, может, хорошо бы верить. А вы как думаете?
— Я думаю, — сказал Андрейка, — у нас будет как на Западе, как в Европе. А про Бога не знаю, я его не видел и не увижу.
— Может, увидишь, не зарекайся.
— А я думаю, — сказала Марина, — что скорее будет как в Америке. Типа более дикий капитализм.
— Ну, — я пожал плечами, — мне кажется, вообще-то по-другому будет. По-другому, иначе, чем у всех. Мы ж не такие, ни азиатские, ни европейские.
— Мы ближе к Европе все-таки.
— Да, по вам монголы потоптались.
— Вы забыли Польшу! — крикнул Мэрвин, и мы стали смеяться.
Я эту шутку Буша слышал уже миллион раз, и она наконец стала смешной. Говорили еще долго, пока небо не порозовело и не стало холодно. Уснули, завернувшись в свои куртки, Алесь и Андрейка, Марина растянулась на песке, обняв себя, а мы с Мэрвином все сидели. У меня опять начала кружиться голова.
— Ты как?
— Не могу спать.
Смотрели, значит, какое небо — клубничное мороженое, ну серьезно.
— А хочешь?
— А ты как думаешь?
Я встал и поднял с песка перочинный ножик, которым вскрывали упаковку сосисок.
— Чего, зарежешь меня, дикий русский?
Я только усмехнулся, снова сел рядом, резанул себе ладонь и прижал ее ко рту Мэрвина. Он сначала удивился, округлил глаза, ужасно ржачно, беззащитно выглядел, а потом так впился, что больно стало, вытягивал кровь, высасывал, вгрызся, как безумный, и я видел, что глаза у него закрывались, закрывались. Он так и заснул — просто весь расслабился, уронил голову. С носа у него сорвалась капля крови, прям на песок. Я толкнул его назад, он не проснулся, только всхрапнул.
Конец ознакомительного фрагмента