После четвертой стопки водки появилась в дяде Пете какая-то развязность, расхлябанность, дерганность, весь он заалел, и я стал понимать его врача. Дядя Петя скинул пиджак, расстегнул пуговицу на выглаженной белой рубашке.

Папашка дурно на него влиял, дядя Петя был алкоголик в завязке, вот теперь мне это было видно.

Они заедали водку бутербродами с красной рыбой и говорили о распаде Союза.

— Суки, никогда им не прощу свою молодость.

— А я рад был, хоть дышать теперь можно.

— И хорошо тебе дышится?

А меня мама в честь Бориса Ельцина назвала, папашка в шутку ей предлагал меня на дядю Колю переписать, чтоб я был Борис Николаевич. Вот как она Ельцина любила, у нее было много надежд. Где теперь надежды ее?

Молоденький официант принес мне тетрис, и я игрался себе в удовольствие, надеясь попробовать каждую из «9999999 игр». Брехня конечно, даже с повторами их было меньше. Но мне нравилось бы даже просто жать на пластиковые кнопки, главное, жевать вяленую оленину и слушать взрослые разговоры. Все было залито таким светом, казалось, волшебство в ресторане стало таким сильным, что могло отодвинуть от себя ночь, и оно отодвигало — здесь всегда бодрствовали. Ну и пусть их, официантов, для которых ночные дежурства — скучная рутина, я этого не знал, не хотел знать. Для меня здесь — всегда Новый год, когда засиживаешься допоздна, вкусно ешь и получаешь подарки, а взрослые становятся такими добрыми.

Ради одного этого дня можно было всю жизнь прожить, он меня изнутри согрел, я весь растаял.

Отец заказал мне мороженого — пять шариков: шоколадное, фисташковое, клубничное, крем-брюле и ореховое. Я дегустировал их и мешал, поливал горячим чаем, словом баловался. Дядя Петя говорил:

— Ты понимаешь, на чем я живу, Виталь? Было в жизни чудо где-то и когда-то. Не факт, что в моей, и отношение к этому у меня неоднозначное.

Так он хорошо говорил, с чувством, с интеллигентской красотой сказанного и с каким-то высоким надрывом.

— Ну да, — неожиданно согласился отец. — Было. Может, в детстве еще было, может, не с тобой, а как от этого живется на свете легко. Когда думаешь, что все бывает. Я, может, только для того живу, чтобы быть счастливым.

А я молчал, хотя до того время от времени встревал в их разговор. Мне хотелось сохранить мой маленький секрет: чудо происходило, сейчас и со мной.

В шесть утра папашка расплакался над салатом оливье, потому что вкус у него был точь-в-точь как у того, что мамка готовила.

— Я ее любил, — говорил отец. — Петь, я ее любил. Бил ее смертным боем иногда, но ненависти у меня не было никакой. Я ее даже бил от любви.

Выплакавшись, отец оставил две пятитысячные купюры на столе, и мы отправились домой. Тетрис я умыкнул, играл в него, пока мы ехали в такси, ловил слабые всполохи огней на пластиковой поверхности. Утро после бессонной ночи — это всегда отходняк, чистый ты или нет.

У меня болела голова, от прокуренного салона меня тошнило, огней стало меньше, и отец был такой пьяный, что все время засыпал, я думал, сумеет ли он дойти до квартиры.

Он меня поразил, дошел, да еще и ключ в замок вставил, проворно так. Воздух стал совсем холодным, у утра был морозный привкус, и оно было очень черным.

В квартире было тихо-тихо, когда мы вошли, и совсем темно. Дядя Петя принялся цитировать Мандельштама. Вернее, это я потом узнал, что Мандельштама, а тогда мне казалось, что дядя Петя просто поехал. Отец неопределенно махнул рукой:

— Туда иди. Там спи.

— Спасибо, Виталь, не забуду тебе.

Отец порывисто обнял его, потом привалился к стене.

— А ты иди туда.

Я решил его не злить, по пьяни-то он силу так себе рассчитывал.

Я вошел в темную комнату, увидел удобный, широкий диван, на нем была подушка, вся в пятнах от чая, но такая мягкая, а в шкафу я нашел плед со всякими смешными индийскими огурцами. Меня охватила приятная усталость, от нее что в голове, что в груди разлилось отупляющее тепло. Я вышел на балкон, отрезвев от холодного воздуха, попялился на водовороты темноты, из которых лезла смерть.

Но мы хорошо справлялись. Мы, и все другие люди, ведь жили, и жили лучше, чем сотню лет назад. А чего еще надо Матеньке? А чего еще надо нам?

Я лег в постель, укрылся пледом и обнял украденный тетрис, прижался губами к прохладному пластику. И не заснулось сразу, и не прояснилось, я полежал в приятном тумане какое-то время, но в конце концов отрубился.

А утром папашка ходил по квартире так угрожающе (я знал этот шаг), так жутенько, что я не стал показываться. К полудню отец с дядей Петей ушли, ни слова друг другу не сказав, а я вышел позавтракать молоком и черствым хлебом. Часа через два вернулся папашка, раскрасневшийся от холода и с целым пакетом книг. Выглядели они так, будто он их с помойки достал и, скорее всего, оно так и было.

— Буквы знаешь?

— Почти все.

— Будешь учиться читать, пока меня не будет. Займешь себя. Я приеду, проверю. Лучше тебе не деградировать тут перед теликом, пока я работаю.

— А где ты будешь?

— В Питер поеду. Я с соседями поговорил, денег им дал. Если проблемы будут, ты к ним иди. И кормить они тебя будут. Я тебе кое-какие деньги оставлю на всякий случай, они под комодом, в конверте, приклеенном скотчем.

— А чего, я все могу потратить?

— Потратишь все — я тебе башку отверну. Там много.

Вот бы ему такое вчера кто сказал.

Он поцеловал меня в лоб и уехал, я неделю его не видел. Зато учился читать. Я знал многие буквы, но не все, это было как детективная история: угадай слово, сравни с другими. Ну так чего? Это что за буква?

Среди книжек, которые отец привез, были не только детские сказки, но и «Жизнь двенадцати Цезарей», и «Архипелаг ГУЛАГ», и «Прощай, оружие», а мне все было интересно. Вообще-то античной литературы было особенно много, всякие Софоклы там и прочие Еврипиды, был даже парень по имени Витрувий, который скучно что-то там про архитектуру объяснял, я не осилил.

Я себе хорошо представлял хозяина этих книг — разочарованного во всем филолога-латиниста, ставшего охранником или торгашом. Правильно, мужик, в книгах-то оно все не так, как в жизни. Тебе там такого наобещали, а ничего не сбылось.

С соседями я познакомился, ходил к ним, главным образом ради общения, ради человеческого, значит, тепла.

Я был ласковым ребенком и болтливым, а что еще им надо было, чтобы полюбить меня? И я не доставлял им проблем, ну боже мой, кому это теперь важно, но правда — не доставлял.

Прошло, наверное, дней пять, и все было в порядке, только ночами становилось одиноко. Однажды в дверь позвонили. Я еще не спал, поэтому не испугался. Поставил к двери табуретку, встал на нее, заглянул в глазок и увидел маму. Вода вытекала у нее из носа, но я знал, что все будет хорошо.

Я открыл ей дверь, и мы пошли пить чай.

Глава 2. Бог велит помирать, а я не хочу

Ну чего, дядя Коля и мамка моя кончились, когда им время не пришло, если по факту. Но старики не легче помирают, может сложнее даже. У них привычка к жизни формируется, к миру, они с трудом с него слезают.

Даже очень слабые, даже очень больные, вцепляются в тебя, чтобы ты не отпускал их в смерть. Это мне отец рассказывал. Его мамка, моя, значит, бабка, тяжело умирала — по онкологии, что-то женское еще, какая-то темная страшная тайна. И вот они с дядей Колей ее досматривали, а она бросалась в них вилками, кричала, била по голове со всех своих увядающих сил.

Потому что они были здоровые, были молодые, а она уходила отсюда к чертовой матери. До кровавых соплей она им завидовала. Не хотела умирать. На изголовье родительской кровати (теперь родительской) оставила она такие толстые проплешины из-под ногтей, что в детстве я думал, будто отец держал в квартире чудовище.

Бабка пожила, ну, нормально, с двадцатого что ли года, она не крыса была. Это мы много болеем, если делаем, что надо, болеем, а потом умираем. Так что я ее никогда не жалел — больше себя она никого (из живых) не любила, и ее так, как она себя, никто не любил. Одинокий была человек.

Но иногда на нее, старую, злобную суку, нападала вдруг какая-то томительная печаль, и она садилась между отцом и дядей Колей, которого всегда, даже швыряясь в него стаканами, называла Коленькой, и склоняла свою облысевшую голову.

Она была совсем маленькая от болезни, чего-то в ней вечно недоставало, было от нее уже ощущение наполовину ушедшего человека, а в такие моменты оно усиливалось.

Ну и вот, бабка говорила:

— Бог велит помирать, а я не хочу.

Она не смела просить ни о чем Волка, хоть всю жизнь и прослужила ему честным трудом (никому ничего не спустила и была справедливой). Она не смела просить Бога.

— У ней глаза были, — рассказывал отец, — что у задушенного котенка.

И начинала она горько плакать, ее плечи дрожали, а отец с дядей Колей сидели неподвижно.

— Всю жизнь я трудилась, всю жизнь работала, мне и вспомнить-то нечего, а умирать не хочу. Это как так получилось?

Никто не знал, что ей ответить.

— А может, я там с Гришкой встречусь, — говорила она, и лицо ее вдруг светлело.