У Ани над головой вдруг погасла лампа, буквы расплылись на посеревших страницах. Она оторвалась от книжки, чтобы посмотреть, нет ли в вагоне еще свободного места, с нормальным освещением. И увидела темного плотного круглоголового господинчика, который стоял примерно в полутора метрах от нее. Лицо господинчика было в тени от старомодной шляпы, и тень была почему-то такая густая, что казалось — лица там как будто и нет. Он склонился над сидящим парнем — у того уши были заткнуты зудящими наушниками, а сам он делал вид, что спит, чтобы, в случае чего, никому не уступать место.

Но все это были обычные вагонные мелочи, кусочки гремящей подземной жизни, которые замечаешь лишь краем глаза. Главным было то, что господинчик был многолап. Из его округлого тельца, пониже рук, торчали насекомо подрагивающие, покрытые редкими толстыми волосками хоботки — или щупики, как назвала их баба Катя. Щупики впивались в по-городскому бледное тело притворно дремлющего пассажира, беспокойно шевелились, и господинчик постепенно, мерными толчками набухал, становился плотнее и круглее. Парень недовольно подергивал носом и иногда чесался — рядом с теми местами, куда впились хоботки, не дотрагиваясь до них.

От изумления и страха Аня почувствовала, что ее внезапно отяжелевшее тело как будто стало полым, и там, внутри, сквозит ледяной ветерок. Руки и ноги ослабли и застыли, словно их только что слепили из влажной холодной глины. Откуда-то возникло и скрылось тут же темное бабы-Катино лицо, вокруг которого топорщились непокорные рыжие волосы. Чудовища из выдуманного мира заклубились густо, как впервые за много лет потревоженная пыль на свету, заворчали, зашептали бабы-Катиным голосом.

И Аня вдруг успокоилась и рассердилась на многолапого господинчика На несколько секунд она почувствовала себя храброй, особенной, все знающей наперед, своей в этом мире, которого, кроме нее, никто не замечает.

Аня закрыла книжку, встала, шагнула к господинчику, склонилась к тому месту, где у него должно было быть ухо, и отчетливо, звенящим от тайной радости голосом сказала:

— Я тебя вижу…

И все исчезло, растворилось в полутьме вагона, под погасшей лампой — и вздрогнувший господинчик, и Анина храбрость и гордость от сознания собственной странной силы. А на место, где сидела Аня, плюхнулась какая-то толстуха и тут же раскрыла свежий журнал про лучшую жизнь.


Аня не помнила, как дошла домой. Папы еще не было, на кухне тихо позвякивала посудой Елизавета Петровна, за последнее время ставшая совсем похожей на молитвенницу и постницу — юбка и глаза в пол, а на лице выражение одновременно и смиренное, и осуждающее. Со стены на Аню опять остро и проницательно глянула баба Катя — с большого портрета, повешенного Семеном год назад по настоятельному требованию жены.

В уличной обуви, спотыкаясь, Аня прошла на кухню. Мама неодобрительно посмотрела на ее ноги. Аня жадно выпила воды прямо из графина и спросила:

— Мам, а баба Катя… она правда ведьма была?

— Баба Катя была святая, — строго ответила Елизавета Петровна.

Забытый человек

Было это недавно, где-то в середине нулевых: еще достаточно молодая мать-одиночка Лида получила по наследству комнату в огромной коммунальной квартире. Комнату эту ей завещала сестра бабушки — бывшая красавица, бывшая оперная певица (не слишком выдающаяся), а в финале своей долгой жизни — просто кокетливая старуха, относящаяся к своему крупному телу с чрезмерным почтением Детей она не нажила, зато сохранила цепкий, не по-женски острый ум, который даже возрастные сбои давал какие-то эффектные, театральные, из шекспировских сцен безумия — впрочем, случалось это не так уж и часто. И вот, угасая от продолжительной болезни, старуха приняла дальновидное и благородное решение: дать молодой и тоже неудачливой родственнице Лиде возможность пожить «своим домом».

Лида жила на тот момент в родительской квартире, вместе с дочкой, бабушкой, мамой, папой и младшим братом, который, в свою очередь, жил там с супругой, причем жил бурно и скандально. Квартира была небольшая, из звонких бетонных плит, с низкими потолками и, конечно, с видом на лесопарк. Все семейство сосуществовало в ней с трудом и с отвращением, особого накала взаимная неприязнь достигала по утрам. В ссорах самым хлестким словесным ударом было «Да когда ж ты съедешь!», но съезжать было некуда и не на что.

Лида принадлежала к тем скромным и пугливо-неприступным женщинам, которые в ранней молодости каким-то загадочным образом, между учебой на «пятерки» и помощью маме по хозяйству, умудряются забеременеть от какого-нибудь сомнительного типа. Причем в этом случае тип был настолько сомнительный, что его посадили вскоре после рождения Лидиной дочки. Не за это, конечно, посадили, а за разбойное нападение.

В общем, появление на свет тихой и слегка лопоухой Ксени было окружено мистикой и тайной. Ксене уже исполнилось 11 лет, она хорошо училась и больше всего на свете любила толстые тетрадки, постоянно в них что-то записывала или рисовала, и даже компьютер ее не прельщал. Жизнь в туго набитой квартирке на окраине обычно плохо сказывается на таких задумчивых и небойких детях.

Так что сестра Лидиной бабушки придумала мудро и хорошо. Правда, регулярно сообщая об этом решении по телефону самой Лидиной бабушке, она иногда заговаривалась и сокрушалась о чем-то непонятном:

— Шумит по ночам. И днем шумит… Спать плохо стала. Ты девочкам скажи — пусть не слушают.

Что шумит — она так и не объяснила, а позже тема бреда у нее сменилась: в последние несколько недель перед смертью в нем фигурировали какие-то мотки пряжи, которые она постоянно искала, и мужчины, приходившие в гости через стену.


Лида, надо сказать, и не знала, что коммунальные квартиры еще существуют — тем более в центре города, где за каждый квадратный сантиметр с визгом дерутся серьезные люди. Но дом номер 3 стоял себе в незаметном переулке — шестиэтажный, очень старый, с выступающими ребрышками щербатых кирпичей, сливочно-желтый, неровно отрезанный кусочек прошлого. В доме было две коммуналки и несколько отдельных, персональных квартир — с высокими, протекающими даже сквозь евроремонт потолками. Жили здесь одинокие старушки, несколько невыносимо учтивых коренных семейств и какие-то неизвестные художники, музыканты — словом, богема, ценители старины, оригинальности и вообще «атмосферы». Их было немного, этих жильцов. Они волновались о дальнейшей судьбе дома и все пытались записать его то ли в архитектурные, то ли в исторические памятники. А пока он стоял, прекрасный и бесполезный в своей древности.


Прошло довольно много времени, прежде чем удалось оформить все документы. Родители за освобождающую их территорию Лиду радовались, брат завидовал и считал, что его обошли. Сама же Лида сначала побаивалась будущих соседей по коммуналке — в историях о такой вынужденной совместной жизни, которые она слышала или где-то читала, часто присутствовали плевки в борщ, стекла в тапках и ночные попытки выломать кому-нибудь дверь. Но соседи — точнее, соседки — оказались безобидными ветхими существами. Все они были бывшие — коротенькая Зоя Федоровна, например, была бывшей медсестрой, похожая на бульдожку Вера Яковлевна — бывшей учительницей немецкого языка, а невесомая Надежда Павловна — бывшей балериной, из-за чего она очень сдружилась с покойной бабушкиной сестрой, бывшей певицей. Познакомившись с Ксеней, они сразу одарили ее шоколадными конфетами и теми разноцветными сахарными шариками, которые раньше в любой приличной семье хранились на верхней полке шкафа, чтобы дети не достали. В комнатах бывших старушек было много пыльных кружев, портретов маслом, фотографий и растений в горшках.


Лида и Ксеня, въехав наконец в новое жилье, были поначалу так поражены его огромностью, что даже ходили тихонько, как в музее. Ксеня сразу записала в какой-то из своих тетрадок, что «раньше люди жили очень просторно».

На головокружительной высоте желтел облупленный, украшенный пятнами от протечек, абсолютно недостижимый потолок. Одно пятно было зеленоватым. Там, как видно, появилась одноклеточная жизнь.

Обои на стыках лохматились, как береста, и рисунок их стал уже непонятен. На стенах висели пейзажи работы безвестных живописцев — с пылью и шерстинками, налипшими на шершавый рельеф мазков. Еще тут были репродукции, календарь за позапрошлый год — с котенком в корзинке, — и над самой кроватью, жуткой и продавленной, висел фотопортрет покойной хозяйки комнаты. На нем она осталась относительно молодой — лет тридцати пяти, — густо, как раньше говорили, намазанной, неестественно повернутой телом в анфас, а лицом — в профиль. Над черно-дымчатым воротником скорбно и томно нависал ее внушительный нос.

Шторы на огромном многостворчатом окне можно было двигать только с помощью специальной палки, иначе обрывались крючки. На широком подоконнике стояли горшки с толстенькими, неживыми какими-то фиалками — после смерти хозяйки их приютили соседки, а теперь вот вернули, бодрыми и похорошевшими.

А еще тут был стенной шкаф. Сначала Лида растерялась, увидев в одной из стен обычную деревянную дверь — почти такую же, как входная. Она решила, что дверь ведет в соседнюю комнату, и немного расстроилась — ей так хотелось своей, изолированной жизни. Но, приоткрыв дверь, Лида радостно и облегченно выдохнула — там был крохотный, в полшага глубиной закуток, слишком незначительный, чтобы носить гордое имя кладовки. На полках в стенном шкафу хранились осиротевшие запасы муки и гречки, которые мирно уживались с мотками ниток и веревок, тряпочками, коробочками и другой мелочью. Пахло оттуда сложносочиненно.