Давид Сафир

Баллада о Максе и Амели

Посвящается Максу.

А еще, конечно же, Марион,

Бену и Даниэлю.

Вы — мой свет

В ночь Золотого Света началась наша вечная жизнь. Наша вечная смерть. Наша вечная любовь


1

Я впервые увидела Макса, когда меня еще не звали Амели. Я увидела его на мусорной свалке возле того города далеко на юге. Увидела в то время, когда еще не знала, что есть и другие города, и даже другие страны. Еще до того, как впервые почувствовала запах морской соли, полюбовалась золотой листвой лесов и попробовала на вкус снег. И до того, как почувствовала ненависть человека, который нас преследовал.

До того, как узнала, что у меня есть бессмертная душа.

Солнце стояло высоко в небе и безжалостно выжигало бесчисленные холмы. Вороны летали туда-сюда, выискивая пищу, крысы шуршали в выброшенном людьми мусоре, посреди которого муравьи возводили одну за другой свои муравьиные кучи, а я лежала в тенистом углублении среди мешков. Один из них я разорвала зубами. В этом мешке нашлась банка от рыбных консервов, которую мне захотелось вылизать. Остатки рыбы, прилипшие к внутренним стенкам банки, еще не настолько испортились, чтобы от них начал болеть живот. Как раз когда я засунула в банку язык (очень осторожно, чтобы не порезать его об острые края), я вдруг услышала, как какая-то другая собака бежит вверх по горе мусора с другой ее стороны. Шаги были более тяжелыми, чем у меня или у моих братьев и сестры, а потому эта собака наверняка была крупнее и сильнее меня. Ага, это чужак.

Я посмотрела на верхнюю часть горы мусора и увидела в жарком мареве незнакомого пса на самой вершине. Такой мне еще никогда не встречался: он превосходил размерами всех четвероногих, которые бродили по этой мусорной свалке, и был покрыт длинной черной шерстью. В моей своре у всех был короткий мех песочного цвета. Только у меня было немного более темных волос на одной из выпуклостей спины. Именно из-за них моя мать дала мне при рождении кличку «Пятно». А еще из-за них мои братья и сестры меня высмеивали, толкали и иногда даже издевались надо мной. Впрочем, именно благодаря этому обстоятельству я еще в детстве стала бойцом, который себя в обиду не даст. Я была такой вплоть до того дня, когда наша мать так сильно захворала, что мой старший брат Гром стал претендовать на лидерство в своре.

Мне не следовало бы этому сопротивляться.

Самой быть лидером мне совсем не хотелось. Однако не хотелось и подчиняться своему брату. Слушаться маму для меня всегда было чем-то само собой разумеющимся. А вот признавать превосходство над собой кого-то из братьев — и уж тем более Грома, который постоянно надо мной издевался, — было для меня невыносимо. Настолько невыносимо, что в тот самый день, когда он попытался стать среди нас главным, я вызвала его на поединок.

И вот мы стояли вдвоем с Громом друг напротив друга холодным зимним утром и рычали. Ночью прошел дождь, а потому земля под нашими лапами была мокрой, да и мех влажно поблескивал. Я всячески старалась не выказывать страха, который, зародившись в моем сердце, постепенно охватывал меня всю, угрожая парализовать. В наивной надежде на то, что мне удастся запугать Грома, я рычала все громче и громче, хотя он уже вполне мог учуять охвативший меня страх. Так мы постояли некоторое время. Я не осмеливалась на него напасть. И тут вдруг Гром подскочил, запрыгнул на меня и повалил на землю. Его оскаленные зубы угрожающе приблизились к моей мордочке. Я задрожала от страха. Еще до того, как я успела подставить шею в знак того, что сдаюсь и подчиняюсь, он вырвал мне зубами левый глаз. Поединок закончился, так толком и не начавшись.

Я взвыла, потом заскулила. Мой брат отпрянул от меня, и я поползла с поджатым хвостом прочь, пытаясь укрыться за кучей досок. Меня охватила невообразимая боль. А еще мне стало очень страшно, что Гром сейчас снова набросится на меня и убьет. Но он этого не сделал.

Ночью у меня начался жар. Рана на месте вырванного глаза воспалилась, во мне пульсировала боль, похожая на вспышки огня. Я так ослабела, что несколько дней не могла подняться на ноги. Проведать меня там, где я лежала, пришел только Первенец. Он принес мне в пасти воды и аккуратно влил ее мне в рот. Тем самым он тайком не подчинился Грому, который заявил моим братьям, сестре и смертельно больной матери, что, дескать, пусть теперь природа решит, выживу я или нет.

Меня терзала зимняя стужа, хоть она и не была такой безжалостной, как та, с которой мне еще предстояло столкнуться во время путешествия вместе с Максом на север.

Мне вообще-то даже повезло, что я оказалась под ледяным ветром и моросящим дождем. Летом из-за начавшегося воспаления я наверняка бы околела. А в эту холодную пору я несколько дней спустя уже смогла отправиться на поиски пищи и утолить жажду из лужи. Прошло, однако, немало времени, прежде чем моя рана перестала гноиться, и еще больше, пока она полностью зажила. Когда я в конце концов вернулась в свою свору, меня стали называть уже не Пятном, а Раной.

Мне тогда даже в голову не приходило, что кто-то может счесть меня привлекательной.

***

У большого черного пса, который выбежал на вершину горы мусора, был испуганный и затравленный вид. Я услышала звуки человеческих шагов — не таких тяжелых, как у тех людей, которые сгружали мусор из своих движущихся пещер. Это, скорее всего, были шаги детей. Дети то и дело бродили маленькими группками по свалке, собирая металлические предметы. Что они потом с ними делали, ни я, ни мои родичи не могли себе даже представить, однако какую-то ценность эти предметы для детей явно представляли. Это было очень плохо, что они забредали на нашу территорию. Люди — что маленькие, что большие — то и дело оказывались у нас на пути и мешали нам. А ведь даже другие собаки, которые обретались на свалке, проявляли к нам уважение. Им была известна история о том, как Гром вырвал зубами глаз своей собственной сестре. Иногда я утешала себя мыслью, что моя утрата, по крайней мере, делала жизнь нашей своры более безопасной…

На вершину горы мусора выбежало пятеро детей, в том числе девочка с черными волосами, собранными в пучок. Мне сразу же бросился в глаза один из мальчиков. Он, в отличие от остальных, не был облачен в ненастоящую шкуру на все тело. Такой шкурой были покрыты только его ноги, а верхняя часть безволосого тела оставалась голой. Я могла рассмотреть практически все его кости — таким худым был этот мальчик.

Как и от всех человеческих детенышей, с которыми я до сих пор сталкивалась, от этих пятерых пахло страхом. Где-то неподалеку, видимо, находился вожак их своры — отец, мать или такой, как Гром, брат, — которого мы никогда не видели и который приучил их бояться. От девочки с черными волосами пахло еще и недавно обожженной плотью. Когда она оказалась ко мне поближе, я заметила на ее руках маленькие ранки.

Скоро эти дети смогут догнать незнакомого пса. Какая собака бегает медленнее, чем двуногие? Только та, которая вот-вот околеет.

Пес этот выглядел изможденным: он высунул язык так, будто уже давно страдал от жажды. Однако на ребрах у него было сейчас больше мяса, чем у меня когда-либо за всю мою жизнь. Стало быть, он был отнюдь не слабым — по крайней мере, физически. Тем не менее от него пахло страхом. Правда, в отличие от этих детей, запах страха у которых, казалось, был врожденным, страх черного пса явно возник недавно. Он как будто чего-то испугался впервые в своей жизни.

Как такое могло быть? Может, это было связано с его внушительными размерами, из-за чего на него до сих пор никто не нападал? Безусловно, этот пес не был бойцом, поскольку от него не исходило даже намека на запах зарубцевавшихся ран, — а значит, у него никогда серьезных ран и не было. Дети бросали в него все, что попадалось им под руку: консервные банки, мусорные пакеты, дощечки.

Почему этот черный пес на них не рычал? Почему он не укусил кого-нибудь за ногу, чтобы они поняли, кто здесь хозяин? Что это был за пес, если он позволял себя так обижать?

Вообще-то он хромал. Хромал не потому, что кто-то из этих детей отдавил ему лапу, а потому, что он своей задней лапой наступил на острый металл. Раны я не видела, но зато чувствовала запах крови. И этот запах усиливался. Каким бы предметом он ни поранился, этот предмет с каждым шагом все глубже врезался ему в лапу.

Дети наконец-таки догнали этого пса. Окружив его со всех сторон, они стали бросать в него уже камни и явно этим наслаждались. Того, что неподалеку от них я поднялась на ноги, никто не заметил. Пес тоже на меня никак не реагировал — не смотрел в мою сторону и не лаял. Вообще-то он уже должен был меня учуять, но, по-видимому, все его внимание заполонил охвативший его страх.

Почему, о прародительница собак, он не защищался? Из-за этого я прониклась к нему презрением. Мое презрение усилилось, когда он начал жалобно скулить. Пес не должен скулить, какой бы сильной ни была испытываемая им боль. Это ведь равносильно признанию себя слабаком.

Мою мать целое лето, целую осень и половину зимы терзала болезнь, но она ни разу на это не пожаловалась и оставалась нашим вожаком вплоть до того дождливого дня, когда испытываемая ею боль стала попросту невыносимой.