Не то чтобы я любила мышей. Я просто не люблю убивать живность. Зейде считает, что такое милосердие неадекватно, неуместно. Вроде как умение сострадать само по себе хорошо, но я сострадаю не тем, кому надо, или что-то в этом роде. Я тревожусь о том, о чем не следовало бы. Лучше бы я переживала о тех, кто меня растит, говорит он. Лучше бы я трудилась усерднее, чтобы он мог мной гордиться.

Мне кажется, что все мои тетки и дяди жестоки со своими детьми. Они распекают их, стыдят их и кричат на них. Это хинух [Воспитание (др. — евр.).] — воспитание детей согласно заветам Торы. Обязанность родителей — вырастить из детей богобоязненных законопослушных евреев [То есть соблюдающих еврейский закон.]. Допускается любой способ добиться дисциплины, если он служит этой цели. Зейде часто напоминает мне, что строгие выговоры он делает своим внукам исключительно из чувства долга. Настоящий гнев под запретом, говорит он, но ради хинуха его нужно убедительно изображать. В нашей семье поцелуи и объятия не приняты. Мы не делаем друг другу комплименты. Вместо этого мы внимательно приглядываем друг за другом, всегда готовые отметить чей-то духовный или физический недостаток. Это, по словам Хаи, и есть участие — забота о духовном благосостоянии близких.

И Хая заботится о моем духовном благосостоянии больше, чем кто-либо еще в семье. В гостях у Баби она следит за мной как коршун и каждую минуту отпускает мне замечания. В ее присутствии сердце мое колотится сильнее — его ритм громко отдается у меня в ушах, заглушая звук ее голоса. Не то чтобы никто, кроме нее, меня не критиковал. Тетя Рахиль всегда смотрит на меня так, будто я забыла смыть с лица грязь, а дядя Синай отвешивает оплеухи, если я попадаюсь ему на пути. Но Хая во время разговоров сверлит меня взглядом, злобно поджав губы, и причин этому я понять не могу. Она всегда одета в дорогие костюмы и туфли и умудряется не испачкать и не измять свой наряд, даже если подает еду или прибирается. Когда на мой воротник попадает капелька супа, она неодобрительно цокает. У меня явное ощущение, что ей нравится пробуждать во мне страх; он приносит ей чувство могущества. Остальные вроде бы не замечают, как я на них реагирую, но она-то знает, что пугает меня, и это приносит ей удовольствие. Иногда она даже притворяется доброй, и из уст ее льются сахарные речи, но прищур голубых глаз намекает на обратное — она просит помочь ей испечь вишневый пирог, а потом пристально следит, как я вымешиваю сдобное тесто в большом металлическом тазу, и ждет, когда я сделаю хоть мельчайшую промашку.

Хая — единственная натуральная блондинка в нашей семье. Еще две мои тетки носят светлые парики [После замужества женщина должна обрить голову и носить парик, платок либо тюрбан.], но всем известно, что задолго до замужества волосы у них были пепельного цвета. Только у Хаи внешность настоящей блондинки: ровная белая кожа и голубые как лед глаза. В Вильямсбурге натуральные блондины большая редкость, и я вижу, что Хая гордится своей красотой. Иногда я выдавливаю сок лимона себе на голову и размазываю его по волосам в надежде, что они посветлеют, но ничего не происходит. Как-то раз я намазала одну прядь бытовым отбеливателем, и это сработало, но я переживала, что окружающие заметят, потому что контраст вышел слишком явный. Красить волосы запрещается, и я бы не вынесла пересудов, которые непременно пойдут, если у кого-нибудь возникнут подозрения насчет моих новых золотистых локонов.

Хая убедила Зейде, что меня надо отвести еще к одному психиатру. Мы сходили уже к двоим — оба оказались ортодоксальными евреями с офисами в Боро-Парке. Первый сообщил, что со мной все нормально. Второй передал Хае все, что я ему рассказала, поэтому я замкнулась и отказывалась с ним разговаривать, пока он не сдался. И вот теперь Хая заявила, что отведет меня к врачу-женщине.

Я понимаю, почему мне нужно ходить к врачам для сумасшедших. Подозреваю, что я тоже ненормальная. Я жду того дня, когда однажды проснусь с пеной у рта, как старая тетя Эстер, у которой эпилепсия. К тому же Хая намекает, что это наследственное со стороны матери. С моей дурной генетикой вряд ли стоит надеяться на душевное здоровье. Чего я не могу понять, так это почему моих родителей не отправили к этим врачам, если они способны помочь? Или если их отправили и это не сработало, то почему должно сработать на мне?

Женщину-врача зовут Шифра. У нее лист с таблицей, которую она называет эннеаграммой. Это система, в которой существует девять разных типов личности, и она объясняет мне, что можно быть одним из девяти этих типов, а также иметь «крылья» в другие типы — например быть пятым типом с «крыльями» в четвертом и шестом типах.

— Четвертый — это Индивидуалист, — сообщает она мне. — Это ты и есть.

Как быстро она загнала меня в рамки — всего за десять минут с момента знакомства. И что плохого в человеке, который, по ее описанию, проявляет индивидуальность, самодостаточен и закрыт? Может, это тот самый невроз, который Хая хочет выбить из меня, чтобы я стала похожей на нее — жесткой, дисциплинированной и, что самое важное, покорной?

Я выскакиваю из кабинета, не дождавшись конца приема. Наверняка «врач» использует это в качестве доказательства, что я и правда представляю собой проблему, которая требует решения, разболтанную личность, которой надо подкрутить гайки. Я гуляю взад и вперед по Шестнадцатой авеню, наблюдая, как женщины и девушки закупаются перед шабатом. Из сточной канавы струится запах тухлой селедки, и я морщу нос. Не понимаю, почему я не могу вести себя, как остальные девочки, у которых скромность в крови. Уверена, что они даже думают тихо и не спеша. На моем же лице написано все, что у меня на уме. И несмотря на то что я никогда не озвучиваю свои мысли вслух, по мне видно, что они о чем-то запретном. У меня и сейчас крутится в голове запретная идея. Я думаю о том, что в ближайшие полтора часа меня никто в Вильямсбурге не ждет, а в паре кварталов к северу есть библиотека, мимо которой я проходила много раз. Проскользнуть в нее здесь не так страшно — в этом районе у меня нет знакомых. Можно не опасаться, что меня узнают.

В библиотеке так тихо и мирно, что мои мысли занимают все свободное пространство — на сколько хватает высоты далеких потолков. Библиотекарь наводит порядок в детской секции, в которой, к счастью, никого нет. Мне нравится в детской секции, потому что здесь есть где присесть, и книги для меня уже подобраны. Библиотекари всегда мне улыбаются, в их глазах сквозит молчаливая поддержка.

У меня нет читательского билета, поэтому я не могу взять книги на дом. А мне бы очень этого хотелось, потому что чтение приносит мне невероятную радость и чувство свободы, и я уверена, что жизнь моя была бы вполне сносной, будь у меня постоянный доступ к книгам.

Иногда кажется, что авторы этих книг понимают, что я такое, что они писали свои истории, представляя себе именно меня. Иначе как объяснить сходство между мной и героями Роальда Даля: невезучими умницами, которых презирают и обижают их недалекие родственники и ровесники?

Когда я прочла «Джеймса и чудо-персик», то размечталась о том, как спрячусь во чрево фрукта из сада Баби и укачусь прочь. Мне кажется, что в литературе о детях — детях необыкновенных и недооцененных, как я, — в какой-то момент случается нечто такое, что меняет жизнь героев, перемещает их в волшебные края — туда, где их истинное место. И тогда они понимают, что вся прошлая их жизнь была ошибкой, что с самого начала их ждала особенная судьба и лучшая жизнь. Я тоже втайне жду, когда провалюсь в Страну чудес или пройду сквозь шкаф в Нарнию. Разве у меня есть другие варианты? В этом мире я точно не на своем месте.

Я поджимаю ноги в сладостном предвкушении, когда читаю о том, как однажды в классе Матильда обнаруживает свою силу в тот отчаянный поворотный момент, который, похоже, есть в любой истории: когда кажется, что надежды уже нет, но она находится снова, причем в самом неожиданном месте. Вдруг я тоже однажды открою в себе неведомую силу? Что, если она уже во мне дремлет? Если бы, подобно Матильде, я в итоге могла уехать домой вместе с мисс Хани, моей унылой жизни нашлось бы объяснение.

В детских книгах всегда счастливый конец. Поскольку до взрослых книг я еще не добралась, я принимаю такой порядок вещей как данность. В детском воображении есть правило: мир должен быть справедливым. Я долго ждала того, кто придет и спасет меня — прямо как в сказках. Когда я осознала, что никто не отправится за мной на край света, чтобы вернуть мне потерянную хрустальную туфельку, то испытала горькое разочарование.


«В пустой бочке звону много». Я постоянно слышу эту пословицу от Хаи, от учительниц в школе, из учебников идиша. Чем громче ведет себя женщина, тем вероятнее она духовно бедна, как порожний сосуд, который на все отвечает гулким эхом. Заполненная содержимым емкость не издает звуков; звенеть она не может. Все детство мне талдычат разные пословицы, но эта задевает меня сильнее прочих.

Как я ни стараюсь, не могу избавиться от врожденной привычки пререкаться. Мне нужно, чтобы последнее слово всегда было за мной, — это неразумно, я знаю. От этого у меня масса проблем, которых можно было бы легко избежать, научись я держать язык за зубами. Но я не способна оставить без внимания чужие промахи. У меня необъяснимая потребность в истине — я вечно комментирую грамматические ошибки и неверные цитаты учителей. Такое поведение принесло мне клеймо мехицеф [Дерзкий, наглый, нахальный (идиш).] — нахалки.