— И я твой друг! — сказал Шон.

— «И я твой друг!» — передразнил Джимми. — И я! И я! И я!

Дейв Бойл был уже на ногах и хохотал.

— Прекрати, — сказал Шон.

— «Прекрати! Прекрати! Прекрати!» — Джимми опять толкнул Шона, больно надавив кончиками пальцев ему на ребра. — Ну, вдарь мне! Вдарь, хочешь?

— Хочешь вдарить ему? — На этот раз Шона толкнул Дейв.

Шон даже не понял, как все это произошло. Он не помнил, что так взбесило Джимми и отчего вдруг Дейв первым ударил его. Еще секунду назад они стояли возле машины, и вот уже они на середине улицы, и Джимми бьет его, и лицо у него напряженно-злобное, а черные глазки сузились; и Дейв тоже готов влезть в драку.

— Давай, давай, вдарь!

— Не хочу я…

Новый удар в грудь.

— Давай, маменькина дочка!

— Джимми, разве нельзя просто…

— Нельзя. Ты что, девчонка-недотрога, да?

Он собрался ударить его еще раз, но передумал, и на лице его опять мелькнуло тоскливое, затравленное и усталое, как уже заметил Шон, выражение, а глаза его, глядевшие мимо Шона, были обращены на что-то, появившееся на улице.

Это был коричневый автомобиль, длинный, с широким кузовом, похожий на те, в которых разъезжают полицейские, — «плимут» или наподобие «плимута»; бампер его очутился возле самых их ног, и двое полицейских из-за стекла уставились на них; лица полицейских были размытыми, потому что в стекле проплывали отражения деревьев.

И Шона охватило внезапное ощущение какого-то перелома, рубежа, уничтожившего безмятежность этого утра.

Тот, что был за рулем, вылез. Типичный полицейский: коротко стриженный блондин, краснолицый, в белой рубашке и черно-золотистом нейлоновом галстуке, над ременной пряжкой — внушительная выпуклость живота. Второй полицейский казался больным: он был худой, вялый и из машины не вылез — продолжал сидеть на месте, прижав руку к сальным черным волосам и поглядывая через зеркальце бокового вида на трех мальчишек, стоявших возле дверцы водителя.

Толстомясый нацелил на них палец, потом согнул его, делая ребятам знак подойти поближе и повторяя этот жест, пока они не очутились возле него.

— Можно мне вам вопросик один задать, а? — Он наклонился, перегнувшись во внушительной своей талии. — Вы что, ребята, думаете, что драться посреди улицы — это хорошо?

Шон заметил золотой жетон, прицепленный к ремню у толстого правого бока.

— Не слышу ответа! — Полицейский приложил руку к уху.

— Нет, сэр.

— Нет, сэр.

— Нет, сэр.

— Значит, вы хулиганы. Вот вы кто такие! — Он ткнул своим толстым пальцем в сторону человека в машине. — Мне и моему напарнику порядком надоело здешнее хулиганье, от которого приличным людям в Ист-Бакинхеме житья нет и на улице страшно показаться. Ясно?

Шон и Джимми молчали.

— Простите, — сказал Дейв Бойл. Вид у него был такой, словно он сейчас расплачется.

— Вы здешние? — спросил рослый полицейский. Глаза его шарили по левой стороне улицы так, словно он знал здесь всех и каждого и соври они, он их тут же заберет в отделение.

— Угу, — сказал Джимми и оглянулся на дом Шона.

— Да, сэр, — сказал Шон.

Дейв ничего не ответил.

Полицейский перевел взгляд на него:

— А? Ты что-то сказал, парень?

— Что? — Дейв покосился на Джимми.

— Ты на него не гляди. Ты на меня гляди! — Дыхание толстомясого с шумом вырывалось из его ноздрей. — Ты здешний, парень?

— А? Нет.

Полицейский наклонился к Дейву:

— А где ты живешь, сынок?

— Рестер-стрит. — Он все еще не сводил глаз с Джимми.

— Отребье с Плешки пробралось на Стрелку, да? — Вишнево-алые губы полицейского вытянулись в трубочку, словно он сосал леденец. — И наверно, не для добрых дел.

— Сэр?

— Твоя мать дома?

— Да, сэр. — По щеке Дейва скатилась слеза, и Шон с Джимми отвели взгляд.

— Надо будет с ней побеседовать. Рассказать, что задумал ее хулиганистый сынок!

— Я… да я ничего… — забормотал Дейв.

— А ну залезай! — Полицейский распахнул заднюю дверцу, и Шон ощутил явственный и крепкий запах яблок, октябрьский запах.

Дейв поглядел на Джимми.

— Лезь давай! — рявкнул полицейский. — Ты что, хочешь в наручниках оказаться?

— Я…

— Что? — Казалось, полицейский был просто в ярости. Он хлопнул по распахнутой дверце. — Лезь, черт тебя дери!

Громко плача, Дейв влез на заднее сиденье.

Полицейский уставил толстый, как обрубок, палец на Джимми и Шона.

— А вы ступайте и расскажите вашим матерям, как вы себя вели. И чтобы больше драк на моих улицах не было!

Джимми и Шон посторонились, а полицейский впрыгнул в машину, и та тронулась.

Они глядели, как, доехав до угла, она повернула направо. Лицо Дейва, постепенно растворявшееся в темноте автомобиля, было все время обращено к ним. И тут же улица опустела, онемела, словно оглушенная стуком захлопнувшейся дверцы. Джимми и Шон стояли на месте, где только что был автомобиль, глядели себе под ноги и по сторонам, только не друг на друга.

Шон все не мог избавиться от острого ощущения перелома, к которому теперь присоединился мерзкий вкус во рту — словно сосешь грязные монеты. В желудке была пустота, как если б его вычерпали ложкой.

Наконец Джимми сказал:

— Ты все начал.

— Он начал.

— Нет, ты. Теперь его зацапали. А у матери его не все дома. Нечего и говорить о том, что она сделает, когда его приволокут к ней двое полицейских.

— Не я это начал.

Джимми пихнул Шона, и тот ответил ему тем же. Сцепившись, они покатились по земле, тузя друг друга.

— Эй!

Шон отпустил Джимми, и они оба вскочили, ожидая опять увидеть перед собой полицейских, но вместо них перед мальчиками предстал мистер Дивайн, спускавшийся с крыльца и направлявшийся к ним.

— Чем это вы двое, черт возьми, занимаетесь?

— Ничем.

— Ничем.

Поравнявшись с драчунами, отец Шона нахмурился.

— Уйдите-ка с мостовой.

Мальчики поднялись на тротуар, туда, где стоял отец.

— Разве вы не втроем были? — Мистер Дивайн огляделся по сторонам. — А где Дейв?

— Что?

— Дейв. — Отец Шона пристально смотрел на них. — Ведь Дейв был с вами, так?

— Мы подрались на улице.

— Что?!

— Мы подрались на улице, и нас застукала полиция.

— Когда это было?

— Да минут пять назад.

— Ладно. Итак, вас застукала полиция…

— И они забрали Дейва.

Отец Шона опять рассеянно огляделся — посмотрел в одну сторону, в другую…

— Они что? Забрали?

— Чтобы отвезти его домой. Я соврал. Сказал, что живу здесь. А Дейв сказал, что он с Плешки, и они…

— Что ты такое плетешь? Шон, как выглядели эти полицейские?

— А?

— Они были в форме?

— Нет, нет, они…

— Тогда откуда ты знаешь, что это полицейские?

— Я не знаю… Они…

— Они — что?

— У него жетон был, — сказал Джимми. — На ремешке.

— Какой из себя?

— Золотой.

— Ладно. А надпись какая?

— Надпись?

— Ну, слова были написаны какие-нибудь? Ты прочел там что-нибудь? Заметил надпись?

— Нет. Не знаю.

— Билли?

Они подняли головы. На крыльце стояла мать Шона, и на лице ее было сдержанное любопытство.

— Послушай, дорогуша… Позвони в полицейский участок, хорошо? Узнай, не забирала ли полиция мальчика за драку на улице.

— Мальчика…

— Дейва Бойла.

— О господи! Надо матери его…

— Давай пока не будем, а? Подождем, что скажут в полиции. Согласна?

Мать Шона пошла в дом. А Шон глядел на отца. Тот словно не знал, куда ему девать руки. Он сунул их в карманы, потом вытащил, вытер о штаны. Потом чертыхнулся себе под нос и стал глядеть вдоль улицы, как будто Дейв маячил где-то на перекрестке — пляшущая бесплотная фигурка, невидимый Шону мираж.

— Она была коричневая, — сказал Джимми.

— Что?

— Машина. Темно-коричневая. По-моему, вроде «плимута».

— А еще что-нибудь?

Шон попытался представить себе машину, но не сумел. Она виделась ему лишь темным силуэтом, застившим зрение, но остававшимся где-то на краю сознания. Силуэт этот загораживали оранжевый «пинто» миссис Райен и низ живой изгороди, за которыми Шон ничего разглядеть не смог.

— Она яблоками пахла, — сказал он.

— Что?

— Ну, запах такой, яблочный.

Машина пахла яблоками.

— Яблоками… — повторил отец Шона.

* * *

Час спустя в доме Шона на кухне двое полицейских допрашивали Шона и Джимми, засыпая их вопросами, а потом еще какой-то парень рисовал с их слов портрет тех двоих, в коричневой машине. Толстомясый блондин на рисунке получился еще злее, а рожа его вышла еще шире. Второй же, тот, что все глядел в зеркальце бокового вида, на портрете вообще не вышел — так, пятно какое-то с темными волосами, — потому что ни Шон, ни Джимми не запомнили его лица.

Потом появился отец Джимми — сердитый, растерянный, он стоял в углу кухни, глаза у него слезились, и он слегка покачивался, как будто позади него пошатывалась стена. С отцом Шона он не разговаривал, и никто не обращался к нему. Обычная его живость, юркость сейчас поубавились, и он казался Шону меньше и словно бесплотнее, ему даже почудилось, что если на мгновение отвести глаза, фигура эта исчезнет, сольется с рисунком на обоях. После четырех-пяти серий вопросов все они выкатились — полицейские, парень, что рисовал портреты, и Джимми с отцом. Мать Шона отправилась в спальню, закрыла дверь, и спустя некоторое время оттуда донеслись приглушенные рыдания.

Шон сидел на крыльце, и отец объяснял ему, что он ничего плохого не сделал, что они с Джимми молодцы — не дали себя зацапать тем, в машине. Потом отец похлопал его по коленке и заверил, что все будет в порядке. Дейв к вечеру окажется дома. Вот увидишь.

Отец замолчал. Он тянул свое пиво, сидя рядом с Шоном, но Шон чувствовал, что мысли его далеко — может быть, там, в спальне с матерью, или внизу, в подвальной мастерской с его птичьими домиками.

Шон глядел на улицу и видел ряды автомобилей, поблескивающих глянцевитым блеском. Он твердил себе, что все случившееся — часть какого-то разумного плана. Просто план этот пока что ему не ясен. Но когда-нибудь он поймет этот план. Адреналин, бушевавший в его венах с той минуты, как Дейва увезли, а они с Джимми, сцепившись, покатились по асфальту, наконец-то выделился через поры, улетучился.

Перед ним было место, где они подрались — он, Джимми и Дейв Бойл, — вон там, возле стоявшего «бель-эра», и он ощущал в теле пустоту, ждал, чтобы новый всплеск адреналина заполнил эту зияющую дыру. Ждал, чтобы случившееся, перегруппировавшись, обнаружило свой тайный смысл. Он ждал, разглядывая улицу, слушал уличный шум, жадно вбирал его до тех пор, пока отец не поднялся и они не пошли в дом.

* * *

Джимми шел на Плешку, семеня за отцом. Старик слегка покачивался и дымил не переставая, докуривая окурки до конца и тихонько бормоча что-то себе под нос. Дома старик его выпорет, а может, порки и не будет — трудно сказать.

Когда отец потерял работу, он запретил Джимми и носа казать к Дивайнам, и Джимми опасался теперь, что придется поплатиться за то, что нарушил запрет. Но может быть, это будет и не сегодня. Отец выпил и был какой-то вялый, сонный — в таком состоянии он обычно, придя домой, присаживался у кухонного стола и там все добавлял и добавлял, пока не засыпал сидя, положив голову на руки.

Но на всякий случай Джимми все же шел в нескольких шагах сзади, подбрасывая в воздух мячик и ловя его бейсбольной перчаткой-ловушкой, которую он стянул в доме у Шона, когда полицейские прощались с Дивайнами, а им с отцом никто и слова не сказал на прощание, и они пошли по коридору к выходу. Дверь в комнату Шона была приоткрыта, и Джимми углядел там валявшиеся на полу бейсбольную перчатку и мяч. Он шмыгнул в комнату и подобрал их, и они с отцом тут же ушли. Он сам не понимал, зачем стянул перчатку — не ради же удивленного одобрения и даже гордости, мелькнувших в глазах старика, когда он стащил эту перчатку, черт ее возьми, да и его тоже.

Похоже, это из-за того, что Шон ударил Дейва Бойла и струсил угнать машину, и разных других случаев, поднабравшихся за год их дружбы, когда, что бы Шон ни давал, ни дарил Джимми — билеты на бейсбол, половину соевого батончика, — во всем Джимми чудилась подачка.

А стащив эту перчатку и идя с ней как с трофеем, Джимми чувствовал подъем. Чувствовал радостное воодушевление. Лишь переходя Бакинхем-авеню, он вдруг ощутил знакомый стыд и смущение оттого, что украл, и гнев на те обстоятельства и на тех людей, что заставляют его красть. Зато потом уже на Кресент, на подходе к Плешке, его охватила гордость: он глядел на замызганные трехэтажки и сжимал в руке бейсбольную перчатку.

Джимми стащил перчатку, и ему было стыдно. Ведь Шон ее хватится. Но он стащил перчатку, которой хватится Шон, и это было приятно.

Джимми глядел, как перед ним плетется, оступаясь, его отец. Казалось, старый хрен вот-вот свалится и угодит в собственную лужу. А Шона он ненавидел.

Да, Шона он ненавидел, и было мерзко вспомнить, что они дружили, и он знал, что хоть всю жизнь и будет хранить эту перчатку, беречь ее, он никогда и ни за что на свете не возьмет ее в игру. Лучше смерть.

Джимми глядел на простиравшуюся перед ним Плешку, идя вслед за отцом под эстакадой надземки, туда, где затихала Кресент, а товарняки громыхали мимо старого занюханного магазина для автомобилистов, проносясь к Тюремному каналу; в глубине души он знал, знал наверняка, что Дейва Бойла они больше не увидят. Там, где жил Джимми, на Рестер-стрит, воровство было в порядке вещей. Сам он в четыре года украл обруч, в восемь — велосипед. У старика сперли автомобиль, а мать стала развешивать выстиранное белье в доме, потому что во дворе постоянно пропадало с веревки то одно, то другое, и кража — совсем не то же самое, что потеря. Кража — и ты это точно знаешь — уже навсегда. Вот он и думал сейчас о Дейве. А может быть, и Шон испытывает то же самое чувство, думая о своей бейсбольной перчатке, разглядывая то место на полу, где она лежала, и зная, нутром чувствуя, что никогда, никогда она не вернется назад.

И все это вдвойне грустно еще и потому, что Джимми любил Дейва, любил, хотя не мог сказать, за что. Что-то в нем было особенное, может, его способность всегда находиться рядом, даже если нередко ты не замечал его присутствия.

2

Четыре дня

Как оказалось, Джимми ошибался.

Через четыре дня Дейв Бойл вернулся. Вернулся в родной квартал на переднем сиденье полицейской машины. Двое полицейских, привезших его, разрешили ему поиграть с сиреной и потрогать спрятанную под приборной доской пулеметную гашетку. Они подарили ему значок отличника полицейской службы и подвезли его к самому дому на Рестер-стрит, где уже тут как тут были репортеры — газетные и телевизионные. Офицер полиции Юджин Кабияки взял Дейва под мышки и, вскинув его ноги над тротуаром, поставил перед хохочущей сквозь слезы и трясущейся от рыданий матерью.

На Рестер-стрит собрался народ — родители, дети, почтальон, двое толстячков — владельцев подвального ресторанчика «Свиная котлета» на углу Рестер-стрит и Сидней-стрит — и даже мисс Пауэлл, учительница пятого класса, в котором учились Джимми и Дейв. Джимми стоял рядом с матерью: она прижимала его голову к своей диафрагме и все щупала влажной ладонью его лоб, словно проверяя, не подхватил ли он заразу, ту же, что и Дейв, а когда офицер полиции Кабияки вскинул Дейва над тротуаром, Джимми почувствовал укол ревности — оба весело, по-приятельски смеялись, а хорошенькая мисс Пауэлл хлопала в ладоши.

«Я тоже чуть было не попал в тот автомобиль», — хотелось сказать Джимми. Кому-нибудь сказать, а особенно мисс Пауэлл. Она была красивая и такая чистенькая, а когда она смеялась, видно было, что верхний зубик у нее растет чуть вкось, и в глазах Джимми это делало ее еще красивее. Он сказал бы ей, что тоже чуть не попал в тот автомобиль, и, может, она посмотрела бы на него с тем же выражением, с каким сейчас смотрела на Дейва. Он сказал бы ей, что все время думает о ней и воображает себя старше и за рулем; представляет, как возит ее во всякие интересные места; мечтает, чтобы она улыбалась ему, и они завтракали бы на траве, и она смеялась бы его шуткам так, что виден был бы ее кривой зубик, и гладила бы его по лицу.

Сейчас мисс Пауэлл, как заметил Джимми, чувствовала себя здесь неловко. Она что-то сказала Дейву, погладила его, поцеловала в щеку — дважды поцеловала, чтобы быть точным, — но тут подошли другие люди, и мисс Пауэлл ретировалась. Она стояла в стороне на разбитом тротуаре, разглядывая покосившиеся трехэтажки, крыши, на которых загибались порванные листы толя, обнажая деревянный каркас, и Джимми она показалась моложе, чем раньше, и в то же время строже: словно монашка; мисс Пауэлл пригладила волосы, поправила ворот, короткий нос ее сморщился — не то брезгливо, не то осуждающе.

Джимми хотел было подойти к ней, но мать все еще крепко прижимала его к себе, несмотря на его сопротивление, а мисс Пауэлл тем временем направилась к углу Рестер- и Сидней-стрит, и Джимми было видно, как она кому-то отчаянно машет. К обочине подъехала желтая хипповая машина с открывающимся верхом, с линялыми красными цветами на потемневших дверцах. За рулем ее был парень, похожий на хиппи. Мисс Пауэлл села к нему в машину, и они умчались. О нет, подумал Джимми.

Наконец ему удалось высвободиться из материнских рук, и он стоял теперь посреди улицы, глядя на толпу, окружавшую Дейва, и жалея, что не он тогда сел в ту машину — ведь все любили бы сейчас его и он был бы в центре внимания, словно какой-нибудь божок или идол.

Вылилось все это в общий праздник на Рестер-стрит, когда все бегали от камеры к камере, надеясь попасть на телеэкран или увидеть назавтра свою фотографию в утренней газете: «Да, я знаю Дейва, он мой лучший друг, мой однокашник, отличный парень, благодарение Господу, что все окончилось хорошо».

Кто-то схватил пожарный шланг, и Рестер-стрит словно испустила вздох облегчения, орошенная струями воды, и мальчишки, побросав обувь на тротуар и закатав штаны, плясали и плескались в этих струях. Подъехала тележка мороженщика, и Дейву разрешили бесплатно взять любое, и даже мистер Пакино, этот жуткий вдовец-маразматик, стрелявший дробью в белок, а иногда и в детей, когда их родители не видели, вечно оравший на всех, чтоб не шумели, даже он — подумайте! — открыл окна и включил свой проигрыватель, и Дин Мартин запел на всю улицу «Воспоминания об этом» и «Воларе» и прочее дерьмо собачье, над которым в другое время Джимми только посмеялся бы, но сейчас оно было вроде кстати. Сейчас музыка вилась над Рестер-стрит, как ленты серпантина. Она смешивалась с шумом водяных струй от насоса. Парни, резавшиеся в карты в задней комнате ресторанчика «Свиная котлета», притащили раскладной стол и портативную жаровню. Вскоре откуда-то появились еще сифоны с «Шлитцем» и «Наррагансеттом», и в воздухе запахло жареными сосисками и итальянскими колбасками, аппетитными копченостями и разогретым углем. Звук открываемых банок с пивом напомнил Джимми парк увеселений в летний воскресный день, когда грудь сжимается от бурной радости, а взрослые дурачатся похлеще детей, и все смеются, помолодевшие, и всем так хорошо друг с другом.