Дердь Шпиро

Дьяволина Горького

Вчера я столкнулась с Марией Федоровной, бывшей моей хозяйкой, и встреча эта настолько разбередила мне душу, что я решила: надо все записать, все, что мне довелось пережить благодаря Марии Федоровне. Но для этого нужно начать с начала.

Люди простого звания часто дают своим чадам мудреные имена — пусть хоть имя у них будет благородное, вот я и стала Олимпиадой. Что за имя такое — никто и знал, и все называли меня просто Липой, что хотя бы имеет смысл. Красавицей я никогда не была, ни в девушках, ни потом. В школу я не ходила, старшие братья учились, однако недолго — пока не отдали на фабрику. Ютились мы все в одной комнате, и я слышала, как они по складам читали, так и выучилась в четыре года грамоте. А когда мне исполнилось десять, стала горничной у панов, и поляки передавали меня с рук на руки, потому как прослыла надежной: не украду, не совру, в книжке для прислуги — сплошь похвальные записи. В двадцать лет я попала в семью Андрея Алексеевича Желябужского. Со временем брак хозяев разладился, барин с маленькой дочкой и сыном съехал к своим родителям, ну а я осталась с хозяйкой. Из прислуги сделалась экономкой, а потом стала ей чуть ли не подругой или, во всяком случае, компаньонкой.

Моя благодетельница Мария Федоровна Андреева была женщина знаменитая — звезда Московского Художественного театра. Многие не любили ее — кто из зависти, кто за то, что революционеркой была, а кто-то за благородное происхождение. Отец ее был театральным режиссером, и сама она с малых лет выступала на сцене, профессия была у нее, так сказать, в крови. Не любили ее и за то, что крута была, непреклонна, норовиста, нагоняла страху даже на режиссеров; и повсюду была своя, и в салонах аристократов, и среди обывателей. А поклонники у нее были знатные и богатые, такие как Савва Морозов, который ради нее миллионы тратил на Художественный театр, а позднее — на “Искру” да “Новую жизнь”, газету большевиков, ее формальным издателем была моя знаменитая барыня, чтобы цензоры меньше к ней придирались и реже ее запрещали. В то время она уже жила с Горьким, чему тоже завидовали многие. Не сказать чтоб Мария Федоровна была красивой, глаза маленькие, нос великоват, верхняя губа из-за выступающих зубов слегка нависает над нижней, и уже в молодости у нее был двойной подбородочек, но и на сцене, и в жизни была она удивительно притягательной и бесподобно владела голосом — ворковала, визжала, нашептывала, верещала, и все одинаково мелодично. Долгое время она была моложава, в пятьдесят Дездемону играла, уже будучи комиссаром петроградских театров и зрелищ. Жаль, что ей больше не разрешали играть. И преподавать тоже не разрешали, сколько она ни просила и Луначарского, и Сталина. В эвакуации она была в Казахстане, где занималась делами Дома ученых, как до этого здесь, в Москве. Я столкнулась с нею на улице Горького, она десятью годами старше меня, так что ей теперь восемьдесят три — ровно столько, сколько было бы Горькому.

Когда Мария Федоровна сошлась с Горьким, он уже был семейным и жил в Ялте с женой Катериной Павловной и детьми Максимом и Катей. Алексей их оставил, взяв с собой в новый дом лишь Захара Васильевича Селиверстова, своего слугу. Я не думаю, что хозяйка моя догадалась, что я тоже влюбилась в ее возлюбленного, а коли и догадалась, то ей до этого было дела мало. Им хотелось подстраховаться, чтобы горничная не бросила их, вот и выдали меня за Захара, которого я хоть и не любила, но верой и правдой терпела. Революционеры ведь точно так же женили своих слуг друг на друге, как помещики — своих крепостных, и даже гордились, что вот, мол, как хорошо с нами обошлись. Я родила Захару ребенка, а через несколько лет в один и тот же день они умерли. Уж не знаю, считал ли кто, сколько тысяч и миллионов унесла “испанка”. Будь я верующая, то подумала бы, что лишилась мужа и сына из-за греховных своих желаний, но я верующей не была, и даже их смерть меня таковой не сделала.

Еще до знакомства с Алексеем была я немало наслышана о его божьем даре. Наконец-то пришел человек из низов. Этот может превзойти Достоевского, Толстого, Чехова и Мережковского вместе взятых. В дверь русской литературы в его лице стучится народ. Да что там русской — всей мировой! Наконец-то в сонное русское царство ворвется XX век! Такая молва шла о нем среди аристократов и демократов, жен заводчиков, народников, критиков — все были в восторге, вот, явился, мол, человек, которого ждали!

Первый его рассказ, который я прочитала — “Макар Чудра”, — показался мне глупой, надуманной романтической сказкой, о чем я сказала Марии Федоровне, на что та ответила: ничего, напишет еще и получше. После этого много лет я не брала его книги в руки, хотя пьесы, конечно, видела, потому что ставил их Художественный театр, где играла моя благодетельница Мария Федоровна. Ольга Книппер, еще одна примадонна, окрутила Чехова, а хозяйка моя, чтобы не отстать, принялась за Горького. Чехов тоже был болен чахоткой, да и старый был — ему уже сорок исполнилось, в то время как Горькому только перевалило за тридцать.

Все было у Алексея фальшивое — и то, что писал он, и как говорил, и как одевался. Усы рыжие, плотные, волосы на прямой пробор, зачесаны на уши. Широкополая шляпа, серые панталоны, заправленные в сапоги, чесучовая, шитая на заказ черная блуза-косоворотка, подпоясанная кавказским ремешком. В этом придуманном для себя маскараде он и сам чувствовал себя неловко, будто мужик зажиточный, который идет сниматься к фотографу. Всякий раз, оказавшись рядом с женщиной, он немного сутулился, как бы стесняясь своего роста, но тоже не без лукавства — ссутуленная спина его рост лишь подчеркивала; он разыгрывал из себя очарованного самца, и, понятное дело, ни одна из самок не могла перед ним устоять. Он дымил папиросами, пил вино, пел, плясал, что нравилось и обывателям, и аристократам, и социал-демократам, радеющим об интересах так называемого народа, хотя никому неизвестно, что понимать под этим словом, кроме того, что народ — это те, кто беден. До чего обожают в высшем обществе носиться со всякого рода балбесами “из народа”, и если они достаточно осмотрительны и грамотно исполняют роль, не нарушают приличий, то могут десятилетиями не расставаться с предписанной им ролью, что бы ни происходило вокруг — мировая война, гражданская, революции. Особенно привечали сынов народа люди еврейской национальности, и с Горьким им повезло больше, чем с другими русскими забулдыгами. Алексей их любил, говорил, что в молодости видел добро только от евреев, в то время как русские лупили его как сидорову козу; таких филосемитов, как он, я больше и не встречала.

Когда я впервые его увидала, он осмотрел меня недоверчиво, так прищурив глаза, что я не сразу заметила, какие они синие. То, что богатых ему обвести легко, он понял давно, а в слугах подозревал врагов, ведь у слуг чутье, таких, как он, они видят насквозь. Слуги — подлый народ, тут он прав был. Я — слуга, и поэтому враг. Никогда не встречала я человека, так ненавидевшего народ, из которого он якобы вышел и который якобы представлял. И первое впечатление о нем было такое: лезет вперед человек, пробивается, локтями работает, выставляет себя напоказ; физиономия его мне казалась бесстыжей, он юлил юлой, рассыпался мелким бесом, нес чепуху, а кончилось это тем, что я тоже влюбилась в него.

Большей частью приударял он за зрелыми женщинами, способными поддержать в делах, завоевывая их тем, что на свое толстогубое лицо с пещерными надбровными дугами напускал мальчишеское очарование и вкрадчивое жеманство. При разговоре с женщинами он начинал басить, обольстительно рокотать, и тогда становилось ясно, что дама ему нужна. А этому кобелю нужны были все дамы. Я хотела предостеречь хозяйку, чтобы поосторожней была с этим ряженым мужиком, но потом передумала — благодетельница моя была женщина опытная, вся Москва лежала у ее ног, миллионщики сходили с ума, в те дни она как раз была возлюбленной Саввы Морозова, который позднее сдружился и с Алексеем. Я не раз провожала хозяйку к Морозову, чья жена, Зинаида, мучительно ревновала супруга. Савва был полной противоположностью Алексея. Я не видела в нем и намека на фальшь — простодушный, открытый был человек, что на уме, то и на языке; он даже и от царя не скрывал свое мнение и друзей своих фабрикантов постоянно корил за их подлости. Многие его не любили. Он ненавидел царский режим и презирал Европу. Вообще-то ему лучше было бы подружиться с Чеховым. Чего только не скрывалось в его татарской стриженой голове. Память у него была такая же поразительная, что и у Алексея, но соображал он гораздо быстрее и тараторил так, что иной раз невозможно было угнаться за его мыслью. Зарабатывать деньги ему было скучно, уж больно легко это получалось, и так же легко он их тратил на благие дела, если видел в том смысл. Вот семья и решила убрать его, не дожидаясь, пока он растратит все их наследство, к которому сами они не прибавили ни гроша. Ну а свалили на Красина, который якобы был последним, кто навестил его в Каннах. Официально же Савва покончил жизнь самоубийством.