Шпицер слегка расслабила плечи; вид у нее был одновременно смущенный и заинтересованный.
— Вот, значит, что вы чувствовали?
— Да, это самое и чувствовала, — сказала Рил негромко. — Но, в отличие от большинства людей в подобной ситуации, я могла ответить. Я взяла свою боль и вернула ее тем, кому она предназначалась.
— Два человека погибли. Два сотрудника агентства, если быть точной.
— Именно так.
— Значит, вы взяли на себя роль судьи, присяжных и палача?
— Судьи, присяжных и палача, — повторила Рил, снова опуская веки и глядя из-под них на собеседницу. — Но роль палача я играла много лет. А вы, кто сидит здесь, изображаете судей и присяжных. Вы решаете, кому умереть, и говорите мне. Я выполняю приказ. Вроде как игра в Бога, вам не кажется? Кому жить, кому умирать… — Прежде чем Шпицер успела ответить, Рил добавила: — Хотите знать, что я при этом чувствую? Вам, мозгоправам, всегда хочется это узнать, да ведь? Что мы чувствуем по разным пустячным поводам?
Шпицер медленно кивнула:
— Я хотела бы знать.
— Я чувствую себя великолепно. Контора выполняет самую тяжелую часть. Они решают, кто получит пулю. А я просто стреляю. Что может быть лучше?
— Тогда каково вам было сыграть все три роли?
Улыбка, проступившая на лице Рил, медленно исчезла. На секунду она прикрыла глаза рукой:
— Я не стала бы за них цепляться.
— Значит, это не те роли, которые вы хотели бы играть в будущем? — спросила Шпицер.
Рил подняла голову:
— Почему бы не бросить эту чушь собачью и не взглянуть на вещи реально, а? Это не роль. И не спектакль. Парень на полу с пулей в башке не встанет, когда опустится занавес. Моя пуля. Мой выстрел. А он лежит мертвый.
— Вы хотите сказать, что убивать вам не нравится?
— Мне нравится хорошо делать свою работу. Но я — не серийный убийца. Они вот обожают убивать. Обожают держать других под контролем. Им нужны ритуалы, детали. Охота. Нападение. Меня все это не интересует. Я делаю свое дело. Как профессионал. Зарабатываю этим на жизнь. Потом строю вокруг этого стену и двигаюсь дальше. Мне наплевать, кто моя мишень. Главное — что это мишень. Она не человек для меня. Я на задании. Ничего больше. Я не вкладываю сюда никаких других смыслов. Будь так, я не смогла бы этим заниматься.
Минута прошла в молчании, слышалось только учащенное дыхание Рил.
Наконец Шпицер сказала:
— Вы поступили в агентство совсем юной, даже не окончив колледжа. Это крайне нетипично.
— Мне говорили. Но вроде бы для того, чтобы спускать курок, образование не требуется.
— Почему вы выбрали эту работу? Вы же были совсем молоденькая, почти несовершеннолетняя. Вы могли заняться чем угодно другим.
— На самом деле вариантов у меня было немного.
— В это сложно поверить, — возразила Шпицер.
— А вам и не надо верить. Это был мой выбор, — резко парировала Рил.
Шпицер закрыла блокнот и надела на ручку колпачок.
Рил заметила это:
— Разве час уже прошел?
— Думаю, на сегодня этого достаточно, агент Рил.
Рил встала:
— А я думаю, этого достаточно на всю мою жизнь. — Выходя, она громко хлопнула дверью.
Глава 13
У этого места было много разных названий: Букчан, Пукчан, Пукхян.
Официально оно называлось «Кван-ли-со номер 18». На корейском это означало «исправительно-трудовая колония». В действительности это был концентрационный лагерь. Настоящий ад близ реки Тэдонган в провинции Пхёнан-Намдо в Северной Корее.
Старейший из северокорейских трудовых лагерей, Букчан предназначался для диссидентов и врагов государства. Он функционировал с 1950-х и, в отличие от прочих, которыми управлял Бовибу — Департамент государственной безопасности, или тайная полиция, — находился в распоряжении Министерства внутренних дел. Лагерь состоял из двух частей. Одна — для перевоспитания. Там заключенным вдалбливали учения двух великих лидеров страны, ныне покойных, после чего могли освободить, хоть они и оставались на всю жизнь под наблюдением. Во второй заключенные содержались пожизненно — их было большинство.
На территории размером с Лос-Анджелес, огражденной четырехметровой стеной, содержалось пятьдесят тысяч узников. Их отправляли туда не поодиночке, а вместе со всей семьей — в соответствии с презумпцией коллективной вины, — включая младенцев, подростков, братьев и сестер, жен, бабушек и дедушек. Дети, рождавшиеся в лагере, разделяли вину своей семьи. Если они рождались без разрешения — половые контакты и беременности строго регулировались, — их убивали. Возраст и личная вина не имели значения; с малышами и стариками обращались одинаково — бесчеловечно.
В Букчане работали все практически всё время — в угольных шахтах, на цементных заводах и других производствах. Вся работа была опасной. Никакой защиты не предполагалось. Многие погибали на рабочих местах. Шахтеров тысячами косил силикоз [Силикоз — необратимое поражение легких частицами кремнезема.]. Еды тоже не давали, и надо было самим искать себе пропитание. Семьи кормились мусором, насекомыми, сорняками, а иногда и человечиной. Воду собирали дождевую или выкапывали колодцы, но они были грязными, и в лагере бушевала, помимо других болезней, дизентерия. В таких условиях не приходилось особенно беспокоиться о контроле численности заключенных.
Мир толком не знал, сколько в Северной Корее трудовых лагерей, — международное сообщество сходилось на шести. В действительности они были пронумерованы, и то, что нумерация доходила минимум до двадцати двух, указывало на их распространенность. По меньшей мере двести тысяч северокорейцев, около одного процента всего населения страны, называло эти лагеря своим домом.
Ходили слухи о коррупции на территории Букчана. Ситуация в лагере вызывала тревогу. Меньше чем за два месяца оттуда сбежало десять человек. Это само по себе было непростительно. Лагерь охраняло два вооруженных батальона. Четырехметровый забор под напряжением страховали еще и мины-ловушки. По всему периметру располагались пятиметровые сторожевые вышки, и охранники на земле, видимые и скрытые, следили за каждым движением. Казалось бы, побег невозможен, но раз он произошел, должно было существовать объяснение. Поговаривали, что беглецам помог кто-то изнутри. Это было не просто непростительно — это была измена.
Девушка-заключенная сжалась в комок в углу каменного каземата. Она оказалась в лагере недавно: ее поймали в Китае и репатриировали. Ей было не больше двадцати пяти, но выглядела она старше. Тело ее было маленькое и усохшее, но в то же время крепкое и жилистое, с сильными короткими ногами. Деньги, которые она прятала в заднем проходе, у нее отобрали. Охранники избили ее и присвоили деньги себе.
Она сидела на полу, трясясь от страха. Ее одежда превратилась в грязные лохмотья за время побега и возвращения назад под охраной. Она была вся в крови, волосы сбились клочьями. Девушка тяжело дышала, и ее маленькая грудь вздымалась и опускалась при каждом судорожном вздохе.
Массивная дверь распахнулась, и вошли четверо мужчин: три охранника в форме и надзиратель в сером кителе и глаженых брюках. Он был упитанный, с темными волосами, аккуратно зачесанными на косой пробор, в начищенных ботинках, с гладким здоровым лицом. Он поглядел сверху вниз на жалкое подобие человеческого существа перед собой. Девушка была похожа на животное, хромающее по обочине дороги. С ней и обращались как с животным — как со всеми заключенными здесь. Любой охранник, проявивший сочувствие и доброту, сам немедленно стал бы заключенным. Поэтому о сострадании не могло быть и речи. С тоталитарной точки зрения — идеальное устройство системы.
Он дал своим людям короткую команду, и те сорвали с нее остатки одежды. Он пнул ее под голый зад сверкающим носком ботинка.
Девушка еще плотней сжалась в комок, словно пыталась слиться со стеной. Надзиратель улыбнулся и подошел еще ближе. Присел на корточки.
Сказал на корейском:
— Кажется, у тебя водятся деньги.
Она повернулась к нему лицом; ее руки и ноги тряслись. Кое-как девушка сумела кивнуть.
— Ты заработала их, пока была в Китае?
Она снова кивнула.
— За то, что ложилась с китайским отребьем в постель?
— Да.
— У тебя есть еще деньги?
Она было затрясла головой, но вдруг остановилась.
— Я могу раздобыть больше, — сказала тихонько.
Мужчина удовлетворенно кивнул и посмотрел на охранников.
— Насколько больше? — спросил он.
— Намного, — ответила она. — Гораздо больше.
— Я хочу гораздо больше, — повторил он. — Когда?
— Мне надо связаться с волей.
— Сколько еще ты сможешь собрать?
— Десять тысяч вон.
Он улыбнулся и покачал головой:
— Недостаточно. И воны мне не нужны.
— Жэньминьби? [Т. е. юани.]
— По-твоему, мне нужна китайская туалетная бумага?
— Тогда что? — спросила она в ужасе.
— Евро. Я хочу евро.
— Евро? — спросила она, снова затрясшись, поскольку в камере стоял ледяной холод, а она была голая. — Зачем евро здесь?
— Я хочу евро, сука, — отрезал надзиратель. — Не твое дело зачем.
— Сколько евро? — спросила девушка.
— Двадцать тысяч. Ровно.
Она в ужасе отшатнулась:
— Двадцать тысяч евро?
— Это моя цена.