Если вам понравилась книга, вы можете купить ее электронную версию на litres.ru

— Я вас не слышу, — говорю я и делаю шаг к окну.

Она исчезает. В стеклах отражается небо. Я снова отступаю, и она появляется — как картинка на коробке хлопьев для завтрака: наклонишь коробку, и кажется, что изображение движется. Женщина с валиком говорит то ли «са-а-ад», то ли «а-а-ад», то ли просто «а-а-а-а-а». Пока я пытаюсь сообразить, что именно, Иона кричит с дальнего конца остролистовой изгороди:

— Нэйтан, ты готов?

— Готов! — отвечаю я, снова оборачиваюсь к окну, но женщина уже исчезла: вернуть ее не получается, сколько ни верти головой.

Я занимаю место на углу.

— Лиса и гончая! — выкрикивает Иона, и я тоже. — Раз-два…


— …три! — кричу я и бегу вдоль остролистовой изгороди.

«Шлеп-шлеп-шлеп!» — шлепают подошвы моих ботинок, им вторит эхо «хлоп-хлоп-хлоп». Иона выше меня; наверное, он меня на сотню метров обогнал, но все равно я могу стать гончей, а не лисой, потому что на длинных дистанциях важна выносливость. Я выбегаю на боковую тропинку, но вместо Крэнбери-авеню вижу только длинную кирпичную стену, и высокие ели, и узкую полоску газона, которая смутно проносится мимо. Топочу по тропе, огибаю водосточную трубу, пробегаю еще по одной зябкой тропке, рассеченной лучами света, что проникают сквозь щели высокого забора, увитого колючими плетьми ежевики, снова оказываюсь перед парадным крыльцом, врезаюсь в куст с него срываются бабочки кружат оранжевым и черным и красным и белым бураном одна попадает мне в рот и я ее выплевываю и перепрыгиваю через каменную горку спотыкаюсь но не падаю. Пробегаю мимо ступенек ведущих к парадному входу мимо окна с исчезнувшей женщиной сворачиваю за угол и снова топочу по гулкой тропке вдоль остролистовой изгороди в боку колет но я не обращаю внимания, а остролист царапает мне руку будто подталкивает, а мне интересно, кто кого догоняет — я Иону или Иона меня — но думать об этом некогда потому что я возвращаюсь на зады Слейд-хауса, где ели выше и гуще а стена расплывчатее а я все бегу и бегу и бегу за угол туда где ежевика совсем заплела ограду колючки царапают лодыжки и шею и я боюсь что я лиса а не гончая и выбегаю на лужайку перед домом где солнце зашло или село или пропало а цветы завяли и на кусте нет ни одной бабочки только растоптанные крылышки на дорожке пудреные следы а одна полумертвая чуть подергивается…

Я остановился, потому что дальний конец сада, стена с маленькой черной дверью — все блекнет и расплывается. Не потому, что смеркается. Еще четырех часов нет. И тумана тоже нет. Задираю голову — небо голубеет, как и прежде. Все дело в саде. Сад блекнет.

Оборачиваюсь, хочу сказать Ионе, что пора заканчивать игру, что-то случилось, надо позвать взрослых. Жду, что он вот-вот выбежит из-за дальнего угла. Плети ежевики колышутся, как щупальца под водой. Снова гляжу на сад. Там были солнечные часы, но они куда-то пропали, и сливовые деревья тоже. Может, я слепну? Папа бы меня успокоил, сказал бы, что со зрением у меня все в порядке, но папа в Родезии. Надо маму позвать. А где Иона? Может быть, он тоже пропал? Вот стирается решетчатая штуковина, похожая на туннель. Что делать, если пришел в гости, а хозяйский сад начинает исчезать? Пустота надвигается грозовой тучей. В конце тропинки, среди зарослей ежевики, появляется Иона, и я на миг успокаиваюсь, потому что он наверняка знает, что делать, но фигура бегущего мальчика становится расплывчатой, превращается в рычащий мрак с мглистыми глазами, устремленными на меня, и клыками, которые вот-вот довершат свое дело, и мрак топочет за мной медленно, но верно, огромный, как конь на полном скаку и я бы завопил но не могу в груди плещется удушливый тошнотворный ужас я задыхаюсь волки зима кости хрящи кожа печень легкие голод Голод ГОЛОД и — «беги!». Я бегу к ступеням Слейд-хауса ноги оскальзываются на гравии как во сне и если упаду то мрак меня поймает еще миг и я карабкаюсь на ступеньки и хватаю дверную ручку «лишь бы повернулась!» она не поддается ох не может быть царапины на ребристом золоте заело поворачивается нет не поворачивается тяну толкаю тяну толкаю поворачиваю выкручиваю падаю ничком на колючий коврик в прихожей на черную и белую плитку визжу как будто в картонную коробку глухо сдавленно…


— Нэйтан, что случилось?

Стою на ободранных коленях на ковре в прихожей, сердце трепыхается хлоп-хлоп-хлоп-хлоп-хлоп все медленнее и медленнее, опасность миновала, леди Грэйер стоит с подносом в руках, из носика железного чайничка змеится пар.

— Тебе плохо? Позвать маму?

Ошалело встаю:

— Нора, там, снаружи, что-то есть…

— Погоди, я не пойму. Что там, снаружи?

— Ну такое… похоже на… — («На что оно похоже?») — На собаку.

— А, это Иззи, соседская собачонка. Безмозглый клочок шерсти, вечно к нам в огород забирается. Прогонять жалко, она безобидная.

— Нет, это большая… и сад исчезает.

Леди Нора Грэйер улыбается, только я не понимаю почему.

— Ах, у детей такое богатое воображение! Двоюродные братья Ионы целыми днями сидят перед телевизором со своими видеоприставками «Атари», или как их там, космических захватчиков из лазерных пушек расстреливают. Я им говорю, что на улице погода замечательная, предлагаю погулять, а они только отмахиваются: «Да-да, тетя Нора, хорошо».

Пол в прихожей выложен черной и белой плиткой, как шахматная доска. Пахнет кофе, полиролем, сигарным дымом и лилиями. Сквозь ромбики дверного оконца виден сад — никуда он не исчез, в дальнем конце все так же чернеет маленькая железная дверца, выходящая в проулок Слейд. Наверное, у меня воображение разыгралось. Из гостиной на втором этаже слышны звуки «Песни жаворонка». Чайковский. Мама исполняет.

— Нэйтан, тебе плохо? — спрашивает Нора Грэйер.

Из библиотечной медицинской энциклопедии мне известно, что в редких случаях от валиума начинаются галлюцинации. Об этом необходимо немедленно уведомить врача. Похоже, я — редкий случай.

— Нет, со мной все в порядке, — отвечаю я. — Мы с Ионой играли в «лису и гончую», и я заигрался.

— Я так и знала, что вы с Ионой подружитесь. Вот как твоя мама с Иегуди. Кстати, поднимайся в гостиную, по лестнице, два пролета. А я позову Иону, и мы эклеры с кухни принесем. Ступай же, не стесняйся.


Я снимаю ботинки, аккуратно ставлю их в прихожей и поднимаюсь по ступенькам. Стены обиты деревянными панелями, а ковер на лестнице пушистый, как снег, и кремовый, как нуга. На лестничной площадке стоят высокие напольные часы, натужно покряхтывают «хрип-храп, хрип-храп…». На стене висит портрет девочки младше меня, веснушчатой, в викторианском наряде. Прямо как живая. Перила скользят под пальцами. Затихает последняя нота «Песни жаворонка», раздаются аплодисменты. Аплодисменты маму радуют. А когда ей грустно, то ужинать приходится бананами и печеньем. На следующем портрете — густобровый военный в мундире Королевского фузилерного полка. В мундирах я разбираюсь, потому что папа подарил мне книгу о полках британской армии и я ее наизусть выучил. «Хрип-храп, хрип-храп», — кряхтят часы. У самой лестничной площадки висит портрет изможденной дамы в шляпке. Дама похожа на миссис Стоун, нашу преподавательницу религиозного просвещения. По выражению ее лица даже мне ясно, что ей здесь не нравится, я бы так миссис Маркони и сказал, если б она спросила. С лестничной площадки еще один пролет уходит вверх и направо, к светлой двери. Напольные часы очень высокие. Я прикладываю ухо к деревянному корпусу, как к груди, вслушиваюсь в стук механического сердца: «Хрип-храп, хрип-храп». Циферблат цвета старой кости, без стрелок, вместо них выведены слова: ВРЕМЯ ЕСТЬ а под ними ВРЕМЯ БЫЛО а под ними ВРЕМЕНИ НЕТ. Поднимаюсь по второму лестничному пролету. На стене портрет парня лет двадцати, с прилизанными черными волосами и сощуренными глазами; на лице такое выражение, будто он только что содрал обертку с подарка и не понимает, что это за штука. Я узнаю женщину с предпоследнего портрета — у нее прическа валиком. Эту даму я видел в окне. Та же прическа, те же болтающиеся серьги, а вместо теней, размазанных вокруг глаз, — мечтательная улыбка. Наверное, эта дама — знакомая Грэйеров. На шее у нее бьется лиловая жилка, а мне на ухо кто-то нашептывает: «Беги быстрее, уходи тем же путем, как пришел…»

— Что? — переспрашиваю я вслух.

Шепот прекращается. Да и был ли шепот? Это все валиум. Может, не надо его больше принимать… До светлой двери остается несколько шагов. Из гостиной слышен мамин голос:

— Нет-нет, Иегуди, это будет чересчур. Здесь есть кому блистать, кроме меня.

Негромкий ответ сквозь дверь не разобрать, зато слышен смех гостей. И мама тоже смеется. Она давно так не смеялась.

— Вы меня балуете. Вашей просьбе отказать невозможно, — говорит она и начинает играть «Дельфийских танцовщиц» Дебюсси.

Сделав два шага, я оказываюсь вровень с последним портретом.

На портрете — я.

Нэйтан Бишоп.

В той же одежде, которая сейчас на мне. Твидовый пиджачок. Галстук-бабочка. Только глаз на портрете нет. Большой нос — мой, прыщ на подбородке — тоже мой, он там уже неделю, шрамы под ухом от клыков мастифа — мои. А глаз нет. Это шутка? Надо смеяться? Не знаю. Наверное, мама послала Норе Грэйер мою школьную фотографию и фотографии моей одежды, а художник все это нарисовал. Другого объяснения у меня нет. Вряд ли валиум в этом виноват. Или все же виноват? Я промаргиваюсь, гляжу на портрет, пинаю деревянную панель на стене — не сильно, но большой палец на ноге болит. Раз я не просыпаюсь, значит я не сплю. Часы тикают «хрип-храп, хрип-храп», а я дрожу от злости. Я сразу понимаю, что злюсь. Злобу определить легко. Злоба — это когда внутри все кипит, как вода в чайнике. Почему мама решила надо мной подшутить в тот самый день, когда велела мне вести себя нормально? Обычно я дождался бы, пока мама доиграет Дебюсси, но сейчас мне не до приличных манер. Я дотрагиваюсь до ручки светлой двери.