Вдавив окурок в пепельницу, она смочила пальцы конденсатом на стакане виски со льдом. Закрыла глаза, прижала подушечки пальцев к векам, несколько раз медленно и глубоко вдохнула.

У меня раздулось сердце, прижалось к грудной кости, ребрам, позвоночнику, грозя разорваться.

Потом она вновь посмотрела на меня.

— Живи по ночам, если хочешь остаться в живых. Не снимай капюшона, опускай голову, прячь лицо. Маска привлечет внимание, но повязка может сработать. Но прежде всего, никому не позволяй увидеть твои глаза. Они выдадут тебя сразу же.

— Все у меня будет хорошо, — заверил я ее.

— Не будет у тебя все хорошо, — отрезала она. — И ты не должен дурить себе голову, думая, что будет.

Я кивнул.

Одним длинным глотком выпив полстакана виски, она добавила:

— Я бы не отослала тебя, если бы не охотник.

Охотник увидел меня в лесу этим утром. Я побежал, он погнался за мной. Выстрелил несколько раз, его пули разминулись со мной на считаные дюймы.

— Он вернется. И будет возвращаться снова и снова, пока не найдет тебя. Не покинет этот лес, пока ты не умрешь. А потом в это дело втянут и меня. Захотят узнать обо мне все, каждую мелочь, а я не могу допустить столь пристального внимания к своей особе.

— Извини, — ответил я. — Мне очень жаль.

Она покачала головой. То ли имела в виду, что никаких извинений не требуется, то ли указывала, что этого мало. Не могу сказать. Она взяла пачку сигарет, достала одну. Я уже надел вязаные перчатки. Руки тоже могли выдать меня. Накинул капюшон на голову. У двери, когда взялся за ручку, услышал голос матери:

— Я солгала, Аддисон.

Я повернулся, чтобы взглянуть на нее.

Ее изящные руки так тряслись, что она не могла поднести к кончику сигареты огонек бутановой зажигалки. Она выронила зажигалку на стол, сигарета упала рядом.

— Я солгала, сказав, что не отослала бы тебя, если бы не охотник. Я бы все равно отослала тебя, с охотником или без него. Я этого не выдерживаю. Больше не могу. Я эгоистичная сука.

— Нет, — ответил я, шагнув к ней. — Ты испугана, вот и все. Боишься не только меня, но… но и много чего.

Она осталась прекрасной, но по-другому, напоминая теперь языческую богиню штормов, разгневанную донельзя.

— Лучше заткнись и слушай, что тебе говорят, парень. Я эгоистичная, и тщеславная, и жадная, а что хуже всего, я люблю себя такой. Балдею от того, что я такая.

— Нет, ты совсем не такая, ты…

— Закрой свой проклятый рот, просто ЗАТКНИСЬ! Ты не знаешь меня лучше, чем я знаю себя. Я такая, какая есть, и здесь ничего нет для тебя, никогда не было и не будет. Ты уходишь и живешь как можешь в дальних лесах или где-то еще, но не смей возвращаться сюда, потому что здесь для тебя ничего нет, ничего, кроме смерти. А теперь уходи!

Она швырнула в меня стакан из-под виски, но я уверен, что попасть в меня не хотела. Слишком далеко улетел стакан, разбился о холодильник.

Каждое мгновение, на которое я медлил с уходом, превращалось для нее в еще одну рану. Ни словом, ни делом помочь ей я не мог. Жизнь тяжела в мире, который сдвинулся.

Горько плача — так не плакал никогда, да и вряд ли буду, — я покинул дом и не оглянулся. Печалился не о моем тогдашнем положении или прискорбных перспективах, а из-за нее, потому что знал: ко мне она ненависти не испытывала, только к себе. Презирала себя не потому, что восемью годами раньше принесла меня в этот мир, а за то, что сейчас выгоняла меня в него.

Под нависшим над головой небом день убывал. Облака, ранее серые и гладкие, клубились, а кое-где почернели.

Когда я пересекал двор, ветер заставлял опавшие листья кружиться у моих ног. Так маленькие животные, зачарованные колдуньей, могли танцевать вокруг той, кому служили.

Я вошел в лес, уверенный, что охотника сейчас здесь нет. Его ужас, конечно же, превосходил ярость. Он не мог остаться в лесу с приближением ночи, но наверняка намеревался вернуться при свете дня.

Убедившись, что тени спрятали меня, я остановился, привалился спиной к дереву. Подождал, пока вытекут все слезы и туман уйдет из глаз.

Скорее всего, я в последний раз видел дом, в котором родился и до этого момента рос. Мне хотелось посмотреть, как сумерки начнут сгущаться вокруг его стен, переходя в темноту, как в окнах вспыхнет свет.

В те дни, когда мое присутствие тревожило мать больше всего, я бродил по лесу до сумерек, а спать ложился во дворе или, в холодные ночи, залезал в теплый спальник, который расстилал в отдельно стоящем сарае, приспособленном под гараж. Она всегда оставляла мне еду на переднем сиденье своего «Форда», и я обедал в угасающем свете дня, издали наблюдая за домом, потому что мне нравилось смотреть, как в окнах загорается теплый свет: я знал, что в мое отсутствие на душе у нее мир и покой.

Теперь вновь, когда темнота беззвездной ночи окутала маленький дом, ветер умер вместе с днем и лес затих, в окнах зажегся свет. Эти окна вызывали у меня такое приятное чувство дома, безопасности и уюта. Если меня приглашали в дом, тот же самый свет, но увиденный изнутри, менялся, становился не таким золотистым, каким воспринимался снаружи.

Мне следовало уйти в тот самый момент, по узкой проселочной дороге добраться до далекого шоссе, но я тянул время. Сначала надеялся увидеть, как проходит она мимо окна, бросить последний взгляд на женщину, которая дала мне жизнь. По прошествии часа, потом двух я признался себе, в чем причина: просто не знал, что мне делать, куда идти. Сидя на опушке леса, заблудился, чего не случалось со мной даже в чаще.

Парадная дверь открылась, в застывшем воздухе до меня донесся скрип протестующих петель, и моя мать вышла на крыльцо, подсвеченная сзади. Только силуэт. Я подумал, что она может меня позвать, надеясь, что я где-то неподалеку, сказать, что любит меня больше, чем боится, и уже нет у нее желания отсылать меня прочь.

Но потом увидел помповик, с пистолетной рукояткой, двенадцатого калибра, всегда заряженный в ожидании незваных гостей, о которых она никогда не сообщала мне никаких подробностей. Помповик этот она называла «страховым полисом». Держала его не абы как, а крепко, обеими руками, готовая к выстрелу. Ствол смотрел в навес над крыльцом, пока она оглядывала ночь. Как я понял, она подозревала, что я где-то неподалеку, и своими действиями хотела убедить меня, что слова у нее не расходятся с делом и я изгнан окончательно.

Мне стало стыдно: как я мог сразу не пойти навстречу ее желаниям. Но оставался на опушке и после ее возвращения в дом, когда она закрыла дверь и заперла на замок. Не мог заставить себя отправиться в путь.

Возможно, прошло еще полчаса, прежде чем грохнул помповик. Пусть выстрел приглушили стены дома, в тишине ночи прозвучал он достаточно громко.

Поначалу я подумал, что кто-то попытался проникнуть в дом через дверь черного хода или окно, которые я не видел с того места, где сидел. Мать часто говорила о врагах и о ее решимости жить там, где они никогда не смогут ее найти. Я помчался через кусты, во двор, и до дома уже оставалось совсем ничего, когда осознал, что найду там не убитого или раненого незваного гостя, а ее самого злейшего врага, каким была она сама.

Если бы моя смерть могла оживить ее, я бы тотчас же умер во дворе.

Подумал, что мне надо войти в дом. Она, возможно, только ранена, ей нужна помощь.

Но я не вернулся в дом. Я хорошо знал свою мать. Если речь шла о чем-то важном, если разумом и сердцем она решала, что это надо сделать, тогда она обязательно реализовывала задуманное. Не допускала ошибок и не останавливалась на полпути.

Не знаю, сколько я простоял во дворе, окруженный тьмой, в тишине, опустившейся на дом после выстрела.

Позже обнаружил, что стою на коленях.

И не помню, как я ушел. Осознал, что иду по проселочной дороге, за минуту до того, как та вывела меня к шоссе.

Незадолго до зари я спрятался в полуразрушенном амбаре заброшенной фермы. Дом сгорел, и его так и не отстроили заново. В амбаре жили мыши, но меня они не слишком испугались, и я заверил их, что собираюсь пробыть здесь лишь несколько часов.

Мать положила мне в рюкзак самое необходимое, но добавила и полдесятка шоколадных булочек с орехом пеканом, которые испекла сама. Моих любимых.