Иван посопел. Узрел в темноте юрты страдающие глаза своего попа. Не удивился бы, ежели тот попросил после каждого фряжского посещения проходить какое-либо очищение от латынской скверны, кивнул:

— Не боись, батька. В латынскую веру не переметнусь. От Феди все нет вести…

Взрослый сын Федор сидел на данных князем Михайлой вотчинах в Твери.

Слуга вновь пролез в юрту, на этот раз с сановитым татарином, пояснил:

— Зовут к Мамаю.

Иван нехотя оделся, опоясался золотым, в чеканных узорных бляхах поясом. На воле охватили солнце и холодный степной ветер. На родине сейчас, среди серебряных, в инее, боров, медленно и торжественно падают мягкие белые хлопья. Далеким-далеко! Оттуда, из далекости, несло мелкою снежною пылью. Свежесть мешалась с густым духом овец, что жались к человечьему жилью. По всей побеленной равнине темнели пятна конинных и скотинных стад.

Ему подали чалого. Иван безразлично, не глядя, поймал стремя загнутым носком сапога, легко взмыл в седло. Конь, всхрапнув, пошел было наметом, под рукою хозяина дважды вставал на дыбы, пока наконец, поматывая головой, не перешел в ровную рысь. Стремянный скакал следом.

Какие-то черномазые, не от цвета кожи, от грязи, в выношенной меховой рванине пастухи кинулись в очи. Возможно, подумалось с отчужденною горечью, что и русичи. А может, и свои, татары. Иван насмотрелся тут, пока сидел в Орде, досыти всякого. Среди шкур — полуголая, среди стад — голодная толпа своих, ордынских «меньших» отнюдь не радовала глаз, и понималось теперь, почто и как оно так сотворяется, что грозные повелители многого скопища стран и народов сами подчас, спасаясь от бескормицы, продают детей кафинским купцам… А осенью, когда Орда приходит на тутошние кочевья, веницейские гости в Тане запасы икры аж в землю зарывают, и все одно — татары выроют и все подчистую съедят, чисто саранча! И не от озорства какого, от голода! Скотина-то не своя, бека какого али хана самого, тут и падаль будешь есть, как подопрет… Завоеватели! В поход, так — словно зимние волки! И не хочешь, а будешь грабить с таких-то животов!

Иван перевел плечами, прогоняя утреннюю, еще не сошедшую дрожь. Многое прояснело ему, сидючи тут, в Орде. Многое, чему дивился или негодовал, теперь содеялось привычно-понятным.

А вот и торг. Ряды юрт, ряды загонов. Толпа, негустая в эту пору, иноземных, разномастно одетых и разноязычных гостей. Гомон на многих языках, машут руками, щупают скот, вертят, разглядывают рабов, перебирают сукна и шкуры. Сюда тем, рваным, заказан и путь. Явится который, так шуганут — колобом выкатится отсюдова. Вот персидские, в крашенных хною бородах, купцы, аланы, черкесы, фряги, влахи, веницейские гости из Таны, бухарские гости, греки, жиды, русичи, немцы, готы, франки — кого и нет! А когда торг в силе, то и не протолкнуться порой сквозь эту слитную, орущую и торгующую разноплеменную толпу.

Московского тысяцкого узнавали, кланялись. Неложный почет ордынцев согревал сердце, и паки бесило, что почет этот добыт деяниями московской господы, прежде всего рода Вельяминовых, владыки Алексия, и меньше всего и всех самого князя Дмитрия, «Митьки».

Перед ханским шатром пришлось спешиться. Властительного темника давно уже русичи и в глаза и по-заочью называли царем. Хотя, подобно далекому Тамерлану, Мамай, не будучи Чингисидом по роду, ханом быть не мог и держал при себе, меняя их время от времени, ханов-чингисидов, замещавших престол верховных правителей Золотой Орды. Почти исчезнувшей Золотой Орды, вскоре преображенной в Синюю, отбитой от волжских, многажды разгромленных новогородскою вольницею городов и все-таки и все еще грозной, все еще великой, хотя бы и памятью прошлого, памятью прежних туменов Субэдея и Бату-хана, древнею славой побед, страхом народов, все еще не преодоленным в сознании поколений, уцелевших от давних погромов, от того, почти уже небылого, ужаса, пожаров сел и погибели городов…

Иван, склоняя голову, ступил через красный порог резной и расписанной двери, скоса глянув на замерших, надменных нукеров: блюдут!

Царь сидел на тканных золотом подушках, кутая руки в узорный шелк.

— Здаров буди! — сказал по-русски. Обозрел Ивана, любовно усмехаясь, как дорогую диковину, привезенную из далеких земель, предложил взглядом и кивком сесть к дастархану.

Иван неплохо понимал татарскую речь, но говорил все еще с трудом, не вдруг подбирая слова и оттого гневая на себя. Ни в ком, и в себе самом тоже, не любил Иван Вельяминов никоторого неуменья в делах. Тут — тем паче. Татарскую молвь ведать было надобно!

Неловко слагая длинные ноги, русский боярин опустился на ордынский ковер. Помыслил скользом: стоит ли говорить при казии и эмирах, мысленно махнул рукой — все едино! Здесь и у стен — уши.

Упорно и тяжело глядючи в слишком улыбчивое лицо некоронованного владыки западной половины Дешт-и-Кипчака, претерпев ничего не значащие цветистые любезности, высказал, словно камнем придавив восточную увертливую речь:

— Тебе, царь, надобен сильный князь на Руси, — по-татарски сказал, трудно и твердо складывая слова чужой речи. — Почто не поддержал Михайлу Саныча?

Мамай глянул жестко и снова расхмылил, растекся весь в масленой улыбке, сощурив по-кошачьи глаза. Заговорил, не то для Ивана, не то для эмиров, о каком-то Гасане, который чего-то не сделал, куда-то не пришел… Весь этот словесный поток можно было изъяснить одним речением: «Не было сил!» Но ежели сил не было поддержать князя Михайлу, тогда зачем ярлык, зачем такая поспешливость, окончившая сокрушением Твери? Фряги? Конечно, они! Они же и обещали (и не дали!) серебра Мамаю.

— Скажи, встанет ли коназ Михайло на Дмитрия, ежели я снова пошлю ему ярлык? — вопросил, окаменев в улыбке, Мамай.

— Не ведаю, — врать не хотелось Ивану. — Ты, царь, теперь суздальских князей поддержи. Противу Москвы! — возразил он.

— Дмитрий Константиныч тесть князя Дмитрия, а мне ворог. Сарай-ака убит в Нижнем! — строго отверг Мамай.

Иван чуть заметно пожал плечами. Усмехнул лениво, тою своею усмешкой, от которой бесился некогда князь Дмитрий.

— Парфентья Федорыча в Кише убили? — вопросил. — Вот и сочлись! Окроме того, в Нижнем еще и Борис Кстиныч есть!

— Сам же ты баешь, Борис ходил на Тверь, — оспорил Мамай. Теперь и эмиры тоже внимательно, переставая улыбаться, смотрели на Ивана Вельяминова. — Суздальские князи утесняют моих гостей, — отчеканил Мамай, и в прорвавшейся жесткости голоса пророкотала-прокатилась дальним громом угроза. — Я отыму у них булгарскую дань!

«Или они у тебя!» — подумал Иван, но не сказал ничего. Слишком дразнить Мамая было опасно.

У повелителя золотоордынского престола на все его дальние затеи хронически не хватало серебра. Вот почему так заискивает он перед генуэзцами! «А видать, фряги до тебя не вельми щедры!» — подумал Иван не без злорадства.

— Так-то оно так, царь, да вот… Потеряли Тверь, нонеча и Суздаль с Нижним переходит под руку московскую! Гляди, со временем и тебя самого князь Дмитрий съест! — раздумчиво выговорил Иван.

Почему они здесь, в Орде, стали ныне так слепы? Почто суедневная нынешняя нужда застит для них дальнее, но важнейшее? И вот, сами на гибель себе, выкармливают Москву! Насколько умнее их всех, и князя Митрия тоже, владыка Алексий! Хотя и Алексий не поддержал его, Ивана, в давешней беде. Не мог? Или не восхотел? Или его, Ивановой, головой купил нечто важнейшее для дела церкви и народа русского? А он, Иван, сидит тут, пытаясь поднять Мамая на борьбу с Дмитрием и тем разрушить все здание московской политики в Орде, создававшееся со времен Калиты и устрояемое ныне владыкой Алексием? Да, после разгрома Михайлы, после того, как тверской князь, в черед за Дмитрием Суздальским, отрекся в пользу Митьки от великого княжения владимирского, его борьба с князем становит безнадежною. Почти безнадежной! И ему, Ивану, предстоит… Что предстоит?! Он еще жив, он еще сидит здесь в сане московского тысяцкого, и он еще поспорит с Дмитрием!

— Тебе страшен не суздальский князь, а Урус-хан, — сказал Иван. — Он уже отобрал у тебя Сарай.

Но Мамай весело потряс головою:

— Урус-хан нынче не страшен. Против него — Тохтамыш! А Тохтамышу помогает сам Тимур-Аксак!

— Ну а Тохтамыш твой, одолев Урус-хана, не потребует опосле, разохотившись, твоих земель и самого трона твоего?

Вспыхнули, округлились и вновь сузились кошачьи зрачки, дрогнула борода, оскал зубов на мгновение, на миг один, стал страшен. Мамай помотал головой.

— Урус-хана нелегко разбить! Мне доносят. Тохтамыш уже был разбит под Сыгнаком. Наголову! Пусть они и дальше бьют друг друга!

Тут тоже было бесполезно настаивать. Мамай явно не понимал, что и Урус-хан, и этот неведомый Тохтамыш, одолев во взаимной пре, не важно, который которого, потщатся вновь объединить все Дикое поле, Дешт-и-Кипчак, и безродный Мамай вряд ли наберет достаточно преданных эмиров, чтобы сокрушить их в свою очередь. Левобережье Волги давно уже потеряно им. И опять — фряги! Только фрягам нужна грызня с Москвой! Самому Мамаю не так и нужна. Он, Иван, на месте Мамая всячески поддержал бы Москву и уже с русскими полками возвращал себе Синюю и Белую Орды, Арран и Хорезм… На месте Мамая. Не быв обижен и изгнан! Не потеряй семейную долю и власть! А этот — хитрит! И ныне, с ним, хитрит тоже. Зазвал выведать, что скажу я, а сам? Сам — что еще решит? И все одно — мелок. Мелок ты, темник Мамай! Не вышло из тебя истинного царя!