На счастье Васькино, эмиру эмиров Тимуру занадобились воины. Единожды хозяин взошел в мастерскую с гостем, по обличью не из простых. Мелкостеганый, подбитый верблюжьей шерстью чистый халат, золотой тюбетей, на небрежно брошенной через плечо перевязи — кинжал в узорных ножнах. С неохотою указывая на Ваську, сказал, видно продолжая начатую за порогом речь:

— Как же! Из Тохтамышевых ратных! Вот тот, в углу, на цепи сидит! Мастер добрый! — домолвил с сожалением (тут только и похвалил впервые!). — Стрелы-то великому джехангиру тоже нужны!

Гость усмехнулся в бороду, пробормотал:

— Нужны, нужны… — Дернул Ваську за цепь, заставляя встать. Узревши светлые глаза полонянника, вопросил: — Отколе? Русич? Нашему повелителю хочешь служить?

Хотел ли Васька? Черту служить — и то бы согласил враз!

Его повели. Шел на пьяно подгибающихся ногах. Боялся все, что упадет, боялся, что отведут назад, в вонючую мастерскую. «Тогда — конец! Тогда удавлюсь!» — решил Васька. Но бородач в красивом халате только посмеивался, глядя, как ковыляет Васька, отчаянно стараясь не упасть. Видал и не такое! И ползали уже, да выставали и добрые становились воины…

Первый раз, когда, вымытый в кирпичной бане, где его намазывали глиной, заставляя соскребать застарелую грязь вместе с насекомыми, побрили и выпарили, переодетый в чистые порты и штопаный, но тоже чистый халат, получивший нож и короткое копье, Васька уселся с гулямами у котла с жирной шурпой, его аж затрясло, не чаял и ложку донести до рта. Ел обжигаясь, плача ел. В какой-то миг один из воинов за шиворот начал оттаскивать его от котла. Васька рычал, рвался.

— Погинешь! Глиняная башка! С голодухи-то!

Ночью резало живот, тихо стонал, перекатываясь по земи. Обошлось. Вперед уже так не кидался на пищу.

Спустя время заметил, что местные жители мяса-то почти и не едят! Мясом кормили воинов да еще мастеров на тяжелых работах. Сказывали, что Тимур, когда возводили большую мечеть в Самарканде, велел землекопам, что рыли рвы под фундамент для стен, прямо в ямы кидать куски вареного мяса. Как псам, прости Господи! Впрочем, сидя в давешней мастерской, Васька и сам бы на лету ухватил подобный кусок…

Воины толковали о своем, ворчали, что не посылают в Мазандеран.

— Оттоле все с прибытком! А нам стоять тут, пустую степь стеречь!

На Ваську поглядывали в такую пору почти с ненавистью, вроде бы из-за таких, как он, вчерашних пленников, прочие лишены доброй добычи.

Джехангира, эмира эмиров, Васька не видел ни разу, и в Самарканде, где по приказу Тимура согнанные со всего мира мастера возводили узорные мечети, медресе, усыпальницы и дворцы, ни разу не побывал. О Тимуре, впрочем, гулямы толковали уважительно и со страхом. Сказывали, как он приказал в Исфагане сложить башню из живых людей, переслаивая человечьи тела глиной, как он дважды брал Хорезм, как подчинил Хорасан и всю Персию, как десятками тысяч гнали полон из Индии, Сеистана, Картли и Румийской земли, как бесстрашен джехангир в бою, как казнит взяточников-вельмож у себя в Самарканде. Так и не решил для себя Васька: какой же он, владыка Мавераннахра и всех окрестных, на тысячи поприщ, земель? Горы трупов и медресе, училища ихние, холмы отрубленных голов и беседы с мудрецами, со слагателями песен, которым дозволялось даже дерзить повелителю, как посмел Хафиз, в одной своей песне будто бы отдавший за родинку милой Самарканд с Бухарою, главные города Тимуровы. В песне отдавал! Сам-то явился к Тимуру в одном рваном халате своем. То-то можно и пощадить было, такого-то казнить — велика ли корысть? — заключил для себя Васька. А башня из живых людей, мучительно умиравших под тяжестью глины и чужих тел, даже ночью приснилась. Будто его самого замуровали в такую: одна голова наружу, и не крикнуть, все нутро сдавлено, воздуху не набрать в грудь! Многого насмотреться пришлось, пока нес Тимурову службу! Как-то на главной площади Ургенча казнили вора (гулямы как раз оттесняли толпу, сбежавшуюся поглядеть на казнь). Вору, раскрыв рот и запрокинув голову, лили тузлук в глотку. Тать, вытаращивая кровавые белки глаз, судорожно глотал, дергаясь в руках катов. Гулямы безразлично глядели, как надувается под халатом живот жертвы.

— Да что ж… умрет? — Васька решился спросить, ибо сам вживе представил себе, что это ему в глотку льют крепкий соленый раствор и там, внутри, начинает нестерпимо жечь. Воин, к которому обратился Васька, стоял опершись на копье, смачно сплюнул в пыль и процедил сквозь зубы:

— Не! Оставят в живых… Сейчас сало в рот лить будут! Ну а коли второй раз украдет, ну, там уж без сала… Брюхо разъест, и с концом!

Казнимому и верно чуть погодя стали лить в глотку растопленное баранье сало. Его долго рвало потом. Жижа текла изо рта и ноздрей. Наказанного оставили лежать на площади, и зрители начали потихоньку разбредаться, утратив интерес к полуживому человеческому существу, продолжавшему, лежа в пыли, бороться со смертью. Гулямов увели тоже, и Васька так и не ведал, оклемался ли тать? Встал ли? Или все-таки умер на глазах утратившей к нему интерес уличной толпы?

В конце концов старослужащие гулямы сумели, верно, избавиться от новичков вроде Васьки. Весь боевой кул ушел к Самарканду, а недавно взятых в армию полонянников оставили и, сведя в особые части, послали охранять Джайхун.

Стража стояла тут у всех перевозов и переправ. Джехангир строго повелел пропускать путников только в одну, самаркандскую сторону. Пути назад были заказаны всем, ежели не было нарочитого разрешения самого Тимура. Сделано это было, как понял Васька, дабы сдержать беглецов, пытавшихся улизнуть из плена к себе на родину. А бежали многие, и недаром Джайхун — Амударья — стала в русских песнях той поры заговоренной рекой Дарьей, через которую не может переправиться никто.

Для Васьки потянулись скучные месяцы пограничной службы. Летом — жара, зимой — ледяная пыль. Умоляющие, сующие деньги, драгоценности, самих себя предлагающие путники, ставшие будничными казни беглецов, тут же, на берегу. Нарочитые дозоры из верных джехангиру воинов то и дело проезжали по берегу, и горе было стороже, польстившейся на подкуп! Наказание было для всех только одно — смерть.

Воинам выдавали плату снедью и серебром. Иногда, сменяясь со сторожи, можно было вырваться в ближайший городок, посидеть в чайхане, сытно поесть, купить на час женщину. Все остальное время, ежели не резались в кости, не толковали о Тимуре, о женщинах и делах службы, занимали думы. Васька отупел от крови, от лицезренья человеческого отчаянья, от однообразия службы, от вида пустыни, ото всего. Послушно вместе с другими становился на молитву, бормоча, после обязательного призыва к Аллаху, уцелевшие в памяти слова русских молитв. Как он, такой, мог бы явиться теперь хотя и к своему брату? А думы были все об одном и том же. На службе эмиру эмиров ему не светило ничего. Ежели бы еще взяли в поход! Нет, заставляют тут, на переправе, ловить и губить таких же, как и он, несчастных полонянников…

Ездили по берегу и стерегли обычно попарно. Так было легче, да и безопасней. А в этот день, как на грех, сменщик Васькин заболел, его ужалил каракурт, и соратники повезли мужика в дальнее селение, где, по слухам, знахарь вылечивал от смертельных укусов страшного паука.

Васька остался один на переправе и, когда завиднелся вдали всадник, подумал, что возвращается кто-то из своих. Но и конь был незнакомый, и всадник, в долгой сряде, в сбитом на растрепанных косах платке, оказавшийся женщиной… Спрашивать не надобно было, кто да почто. Поразили синие глаза беглянки, как два чистых озера на измученном породистом лице.

— Ну вот, еще одна… — пробормотал Васька по-русски, почти вслух.

— Русич?! — вскинулась женщина. Сползши с шатающегося жеребца, кинулась ему в ноги.

— На смерть идешь! Не велено никому тута… — Не вдруг и находились русские слова. Она охватила его колени:

— Спаси! Переправь! Все тебе, бери… Все… Боярышня я! — выкрикнула совсем отчаянно. — Что хошь!

Замер Васька. И дозор вот-вот, и — как ее переправить? В сердце повернулось что-то, впервые подумал так. Миг назад попросту сдал бы дозорным, и вся недолга. Она стаскивала кольцо с пальца, морщась, выдирала дорогие серьги из ушей:

— На, возьми!

Васька оглянулся. Позади Джайхун, разлившаяся от дождей где-то в верховьях, полно шла в берегах, подмывая осыпи. С конем плыть — коня утопить! Лодку? Лодка была, да не тут, выше по течению, и взять ее… А увидят на реке? Самому, что ли, бежать с нею? Лихорадочно и непривычно работала мысль, а девушка неразборчиво-торопливо, слова текли, как из прорванной мошны, молила, говорила что-то, объясняла ли, вдруг, побледнев и мигом залившись румянцем, с последним отчаянием в глазах приподняла восточную долгую рубаху: «Бери!» — и обняла, потянула к себе и на себя.

— Бери, бери, ну! Не мужик разве!

— Да стой, да!..

Женщины долго не было у Васьки. Она, закрывши глаза, отдавалась с неистовой страстью, бормотала только:

— Бери, бери! Всю… Больше ничего, больше нету у меня, бери…