Отводя глаза, Васька наконец поднялся с земли, прислушался: так и есть! Вдали топот.

— Прячься! — велел. За руку сволок под обрыв, пихнул в пещерку, вырытую тут ими для хранения разной надобной снасти… Конь! Забыв про девушку, кинулся к коню, поймал за узду, привязал к коновязи, скинул переметы — не признали б чужого жеребца! А так — свой, мол, конь, и вся недолга… Оттащил переметы с нехитрым скарбом и снедью беглянки в кусты, огляделся, топот был все ближе. Скоро из-за бугра показался дозор, и дальше все пошло самым нелепым побытом. Всегда, бывало, глянут да проедут, а тут заостанавливались, попрыгали с седел. Что, мол, один, да что у тебя? Да кого прячешь под обрывом? Пришлось, через силу, гуторить, солоно острить, хохотать, шутейно бороться со старшим, угощать копченою рыбой… Едва уже в полных сумерках удалось спровадить дозорных далее. Совершенно опустошенный, он постоял (кружилась голова), провожая удаляющийся топот коней, рука поднялась сотворить крестное знамение. Потом (торопясь — еще станет делов доставать лодку!) шагнул к ихнему укрытию.

— Эй! Девка! — позвал. — Проехали! Вылезай!

Мертвое молчание было в ответ. Он еще раз позвал, крикнул, и тут у него враз ослабли ноги и стало сухо во рту. Съехал по обрыву вниз, кинулся к схоронке…

Девка лежала, вытянув ноги. Неужто спит? (Знал уже, что не спит, иное, да не хотелось догадывать!) Позвал, даже подергал за платье, наконец понял. Уже сгущались сумерки, пото и не увидел враз рукояти доброго хорезмийского кинжала в груди у девушки. Верно, в те поры, как он там шутковал с гулямами, а те прошали, кого прячет под обрывом, и не выдержала, решила, что выдаст, и, чтобы не даваться в руки страже, покончила с собой…

Низко наклонясь над нею, он глядел в ставшие безжизненными бирюзовые глаза, полураскрытый рот со смертью потерял свои горькие складки, разгладились морщины усталости и горя на челе, и, чудно хороша, лежала перед ним красавица-беглянка, живое трепетное тело которой он всего час какой держал в руках! Васька, робея, протянул пальцы, закрыл сказочные озерные очи, подержал. Веки опять, как отнял руку, чуть приоткрылись, тень от долгих ресниц упала на матово-белую, неживую уже кожу лица. Откудова тень? Он поднял голову — всходила луна, и в лунном сиянии красота покойницы казалась прямо страшной. Молча сидел Васька над трупом, весь закоченевши душой, не в силах двинуть ни рукой, ни ногой. Уже прояснело на востоке, и небо, зеленея, начало отделяться от земли, когда он встал и, поискав заступ, пошел копать ей могилу в стороне от ихнего стана. Натужась, перенес уже окоченевшее тело. Положил. Подумав, вдел ей в уши давешние серьги. Хотел надеть и кольцо (серебряное, с лазоревым камнем), да решил взять его себе, на память о девушке: все ж таки любились друг с другом! Только уже опустив в яму, натужась, вырвал кинжал из груди, бегло подивясь редкой твердости руки самоубийцы, кинул его, не обтирая, в засохшей крови, в могилу. Зарыв, прочел «Богородицу» (иной молитвы не знал) и тщательно заровнял все следы. И, уже окончив, ощутил, что смертно устал, устал до того, что трудно стоять на ногах в эту ночь… И еще одно почуял в сей миг, что у него есть родина, Русь, и он должен непременно бежать. Бежать отсюдова, переплыв Джайхун. Конь переплывет, ежели его держать за повод! Добраться до Сарая, беспременно разыскать Ивана и через него… Он еще не ведал, что Ивана уже нет в Сарае, как нет и княжича Василия, но, кабы и знал, это уже вряд ли остановило бы его. Подумалось: быть может, не стоит ждать даже и возвращения соратников? Пойдут спросы да расспросы, не выберешься потом! Снедь имеется, есть у него и два коня. Собрать лопотину какую да захватить оружие… Лишь бы не воротились кмети, пока он ходит за лодкой! А раз так, то и надобно скорей! Пока не взошло солнце да не разогнало ветром утренний туман над «рекою Дарьей» — Джайхуном.

Песня


Не белая лебедка в перелет летит —
Красная девушка из полону бежит:
Под ней добрый конь растягается,
Хвост и грива у коня расстилаются.
На девушке кунья шуба раздувается,
На белой груди скат жемчуг раскатается.
На белой руке злат перстень как жар горит.
Выбегала красна девушка на Дарью-реку,
Становилась красна девушка на крутой бережок,
Закричала она своим звычным голосом;
«Ох ты, гой еси, матушка Дарья-река!


Еще есть ли по тебе броды мелкие?
Еще есть ли по тебе калины мосты?
Еще есть ли по тебе рыболовщички?
Еще есть ли по тебе перевозчики?»
Неоткуль взялся перевозчичек.
Она возговорила своим нежным голосом:
«Перевези-ка ты меня на ту сторону,
К отцу, к матери, к роду-племени,
К роду-племени, на святую Русь!
Я за то плачу тебе пятьсот рублей,
А мало покажется — восемьсот рублей,
А еще мало покажется — ровно тысячу.
Да еще плачу я добра коня,
Да еще плачу с плеч кунью шубу,
Да еще плачу с груди скат жемчуг,
Да еще плачу свой золот перстень,
Свой золот перстень о трех ставочках:
Первая ставочка во пятьсот рублей,
А вторая ставочка в восемьсот рублей,
А третья ставочка ровно в тысячу,
Самому перстню сметы нету-ка». —
«А пойдешь ли, красна девииа, замуж за меня?» —
«Сватались за меня князья и боярины,
Так пойду ли я за тебя, за мордовича?»
Бежали за девушкой два погонщичка,
Два погонщичка, два татарина.
Расстилала красна девица кунью шубу,
Кидалась красна девица во Дарью-реку,
Тонула красна девица, словно ключ, ко дну.

Глава четвертая

Многие и важные события совершились этою осенью 1385 года по Рождестве Христовом и на Москве, и в иных землях. Освободилась ростовская кафедра: умер епископ Матфей Гречин. В Киеве, в узилище. Пятнадцатого октября преставился митрополит Дионисий. Осенью преподобный игумен Сергий ходил в Рязань мирить князя Олега Иваныча с Дмитрием. В Литве и Польше вовсю шла подготовка к унии… Ничего этого не знал, не ведал княжич Василий, досиживающий второй год своего ордынского плена, но зато он твердо понял наконец, что больше ему не выдержать. Темная ярость бродила в душе. Давеча накричал на холопа, чуть не прибил, замахнулся на горничную девку свою, почти с ненавистью к этой досадливой нерассуждающей плоти, в обед шваркнул мису с перловой кашей о пол, мол, плохо сварена! Катаясь верхом давеча, почти загнал коня. Какая-то главная пружина терпения лопнула в душе, и теперь шла неслышная, невидимая глазу, но страшная раскрутка, которая должна была кончиться обязательною катастрофой. Не с тем народом, не с теми людскими характерами придумал Тохтамыш повторять тут Тимуров навычай держать при себе заложниками сыновей вассальных государей. (В том же году побежит из Орды, не выдержав, Василий Кирдяпа, и будет схвачен дорогой, и возвращен, и жестоко казним разноличными карами, но — побежит! А вскоре и сам Тохтамыш поймет, что затеял не дело, и через лето отпустит последнего из заложников, тверского княжича Александра.)

Василий жил и двигался как в тумане. Ходил, осторожно ступая, страшась расплескать то страшное, что творилось в душе. Езда по эмирам, обязательные ханские приемы, даже клятая личная жизнь — все приобретало вид совершенно бессмысленных, ненужных поступков и действий перед тем, что подходило все ближе, надвигалось и — надвинулось наконец.

Ханский соглядатай Тагай («глаза и уши хана») обычно заходил по утрам осведомиться о здоровье молодого московского княжича. Маслено и глумливо озирал палату и самого Василия, словно дорогую плененную птицу, широко улыбаясь, кивал и подмигивал, встречая женскую прислугу. Василий знал, что ублажают Тагая всячески, и женской податливостью в том числе, поэтому особенно злился, когда татарин начинал разглядывать Глашу, будто бы раздевая ее глазами. Мерзко было, конечно, но уже и привычно, потому что каждый день повторялось одно и то же. (Глашу потом хотелось ему, прежде чем притронуться к ней, отмыть, таким похотливо-липким был взгляд татарина.) А в этот день… Ничего особого, ничего из ряда вон выходящего не совершилось и в этот день! Ну, зашел ханский соглядатай проверить, тут ли московский княжич… Ну расхмылился, ну начал цапать глазами все что ни попадя, ну сказал… Василий не услышал, что сказал татарин, даже не ведал, поспел ли что сказать? Кровь неистово шумела в ушах, и тяжелый поливной кувшин с квасом, разлетевшийся о притолоку, мало не попал прямо в ненавистную круглую морду. Тагай змеей выскользнул из покоя. Треснула с маху прикрытая дверь. Бояре — кто вскочил, кто остался сидеть, не донеся ложки до рта. Александр Минич, переглянувшись с Данилою Феофанычем, быстрыми шагами выбежал из палаты. На дворе уже поймал татарина. Почти силою взявши под руку и остановив, строго глядя тому в наглые, злобные и испуганные глаза, выговорил:

— Болен княжич! Болен! Голову ему вчерась напекло! — (На дворе была мерзкая осенняя сырь, дул ветер, а солнце, почитай, вчера и не показывалось ни разу.) — На, возьми! — продолжал Александр Минич, всовывая в руку татарина серебряное кольцо с крупным камнем ясписом. — Мы с тобою друзья были и будем, и женка та, давешняя, тебя ждет, понял?! — (Хотелось добавить: «Понял, поганая морда?!» — но сдержал себя.)