И у Сергия, при всей суровости подвига его, всякое делание поверялось возникающею любовью: к человеку, к труду, к зверю и гаду, ко всякому произрастанию травному (ибо живое — все, вся земля!), и любовью той выверялась истина. И днесь чуял он, что на самом дне души доселева оставалось сомнение в истине, и сейчас вопрошание дитяти потребовало обнажить тайная тайных и решить духом, решить — полюбив избранный путь.

— Да, — отвечает он наконец, ощутив тот теплый ток в сердце, который означал для него всегда правоту избранного решения. — Да, милый! Ежели меня изберут! — поправляется он.

— Тебя изберут! — обрадованно спешит утвердить Ванята и, горячо приникая к Сергию, с детской пронзительной серьезностью проговаривает торопливо: — Я ведаю, что схима — подвиг! И в уныние не впаду! Ты не боись за меня, хорошо?

Сергий молчит, чуть-чуть улыбаясь. Долог путь, отроче, и подвиг труден, но — «Бог есть жизнь и спасение для всех, одаренных свободною волею», долог путь, и благо, что с юных лет путь этот для тебя прям и несомненен, а наставник твой уже взошел по многим ступеням, сужденным тебе в грядущем, и возможет остеречь и поддержать, ежели надо, в подвиге. Но и прямизна пути возможет стать соблазном для излиха уверенных, как то было с иными великими мужами древности… Когда ты постигнешь все, постигаемое однесь, — и токмо тогда! — приидет час все это не отвергнуть, нет, а отодвинуть от себя, как уже отодвинул он, Сергий, и взвалить на плеча иное, важнейшее и труднейшее, чем хождение с водоносами, и дрова, и уход за болящими, и даже бдения ночные и непрестанность молитв. Ибо сама молитва — только ступень к постижению Божества, а постижение Божества — лишь начаток жизни духовной. Ибо Божество непостижно разуму, безлично и невещественно, и совсем не таково, как рисуют Бога Отца на иконах (это он и сам постиг далеко не вдруг, и то по подсказке Стефановой).

И понять, постигнуть можно не Бога, а токмо истекающие из него энергии, ими же пронизан мир, ими он создается и разрушается. Ибо без них, без энергии света, мир — это тьма, и вещественный свет, видимый смертными очами, свет тварный, тоже сходен с несотворенною тьмой.

Но есть иной свет, немерцающий, эфирный, создающий все живое, цветы и травы и всякое произрастание плодное.

И есть свет чувственный, цветной, свет внутри нас, образующий нашу животную природу и природу всяких тварей земных.

И есть еще иной свет, свет разума, Логоса, данный только человеку. Этот свет и принес в мир Христос, поэтому он — Слово. Об том говорит в Евангелии Иоанн: «И свет во тьме светит, и тьма его не объят». Частицу этого света каждый из нас получает при крещении. Она, частица эта, «закваска света», хранится в сердце, доколе человек не начнет осознавать свою небесную прародину. Не жизнь свершений и страстей, а духовную свою принадлежность. Тогда-то и начинается покаяние, иначе — изменение ума, приведение ума в тишину. Начаток чего — сокрушение сердечное, вопль, плач о Господе. И тогда в сердце возникает вихрь, вихрь исцеляющий, вихрь, восходящий до неба. И Господь ответно ниспосылает кающемуся отдарок нетварного света, мир тишины. Про таковых и сказано: «Не от мира сего». И этот свет возможно узреть, увидеть, как бывает видимым сияние у святых. Стяжающий свет становится новым человеком, духовным, то есть светоносным человеком. И нужна строгость, тайна, ибо слуги сатаны, лишенные благодати, воруют свет у верных, отягощают их разнообразною прелестью, суетною игрою ума, содеявают бывшее якобы небывшим, вселяют сомнение, уныние или гордыню в сердце праведника. О таких-то и сказано Иоанном: «Отец ваш дьявол, и похоти отца вашего хощете творити. Он человекоубийца бе искони, и во истине не стоит, яко несть истины в нем; егда глаголет — лжу глаголет, ибо он лжец и отец лжи». Посему даже и доброта, не укрепленная верою, лишенная стяжания благодати Святого Духа, может послужить отнюдь не ко благу ближнего твоего.

И только когда ты, дитя, пройдешь и постигнешь весь путь, когда единой молитвой Исусовой возможешь отогнать от себя всякое похотное пристрастие и, более того, всякое пристрастие к миру, совокупив и сосредоточив всего себя токмо на сладчайшем имени Христовом, когда ум твой станет нисходить в сердце, а сердце начнет теплеть, разогреваться и даже как бы гореть в груди, тогда только ты и увидишь своими глазами нетварный фаворский свет и постигнешь непостижное для тебя ныне. Тогда ты сам приобщишься ко Господу.

А когда уже все ступени духовного восхождения будут пройдены тобою, тогда надлежит воспомнить, что ты не лучше и не больше малых сил, и возлюбить их неложною братнею любовью, и умалиться, яко те, нищие духом, коих есть Царствие Небесное.


К возвращению Михея просфоры были засунуты в печь, закрытую деревянной, подгоревшею до цвета ржаной корки заслонкой, и в воздухе стоял сытный хлебный дух.

Сергий вышел в келью, прикрыв за собою тесовую дверь. Здесь стоял застойный холод, легкий иней покрывал аналой и углы. Сергий поглядел в едва видные в лампадном сумраке требовательные глаза Николы, потом в задумчивые очи Матери Божьей и, опустившись на колени, замер в молчаливой «умной» молитве. Келейный холод, очищая обоняние, помогал сосредоточению мысли. Он знал, что Михей взошел в хижину, угадал, что с неким важным известием, хотя Михей никогда не дерзал тревожить наставника на молитве.

Уже воротясь в хижину, Сергий, внимательно вглядевшись в лик Михея, спросил, почти утверждая:

— Стефан?

— Воротилси с Москвы! — подхватил Михей торопливо. — Должно, к тебе грядет!

Стефан действительно шел к нему, и Сергий понял это прежде жданного стука в дверь.

Братья троекратно облобызались. На лице Стефана, иссеченном ветром, лежала печать усталости; верно, шагал от Москвы всю ночь, проваливаясь в снежных заметах и не отдыхая. Сергий предложил щей. Стефан покачал головою. За немногий срок, оставшийся до обедни, в самом деле не стоило разрушать постного воздержания.

Стефан сидел высокий, прямой, недоступный, уже, верно, прознавший, что брата уговорили стать игуменом.

— Худо на Москве! — сказал, перемолчав и слегка ссутуливая плечи. — В боярах нестроение! В тысяцкие прочат Хвоста, а Вельяминовых — прочь.

— Князь Иван? — вопросил Сергий, подымая очи.

— Князь по сю пору в Орде, да и не возможет противу… — отверг Стефан. — Вовсе не может! — с тенью раздражения добавил он, сдвигая брови. — Слаб! И Алексия нет!

— Почто? — вопросил Сергий хмуро (Михей, сообразив, что ему лучше не быть невольным слушателем важного разговора, вышел на улицу, прикрыв дверь).

— Всему виной духовная Семена, которую я не подписал! Весь удел великого княженья достался вдове Марии, тверянке… А Вельяминовы за нее.

— Великий князь чаял сына хотя после смерти своей… — отозвался Сергий, думая о другом.

Омрачение, наступившее на Москве по миновении великого мора, должно было наступить неизбежно. Слишком многие умерли, слишком много прихлынуло из сел и весей нового народу, юного и жадного, не ведающего прежних навычаев столичного града. Со смертью старого тысяцкого, Василия Протасьича, власть Вельяминовых стала зело некрепка. Василий Васильич был излиха горяч и нравен. И уделом своим Марии должно самой поделиться с Иваном, не сожидая боярской которы. При слабом князе и долгом отсутствии Алексия любая беда может совершить на Москве! Но не с этим шел сюда Стефан, и не об этом его мысли однесь.

— Ваня у Онисима! Лежит старик! — подсказал Сергий, внимательно глядя в серое лицо брата.

Стефан поднял темный взор, понял, кивнул.

— Келья твоя вытоплена, — продолжал Сергий.

Стефан кивнул снова, чуть удивленно поглядев на брата.

— Я посылал давеча Михея, — пояснил Сергий, и лик Стефана тронуло едва заметным румянцем.

Он опустил и вновь решительно поднял глаза. Приходило прошать самому. Прокашляв и еще более ссутулив плечи, он вымолвил наконец, не глядючи в очи брату:

— Ты станешь игуменом?

— Я сожидал тебя! — ясно и твердо ответствовал Сергий.

— Почто? — осекшимся голосом вопросил Стефан, гуще покрываясь румянцем.

— Мы ставили монастырь вместе! — возразил Сергий. — И ты был и есть старейший из нас!

Стефан помолчал, свеся голову, наконец вымолвил совсем тихо:

— Мыслишь, я должен сам избрать тебя игуменом?

— Или стать им вместо меня! — докончил Сергий, по-прежнему невступно глядя в глаза брату.

— Ты знал… ведал, что я приду?

Сергий неторопливо переменил лучину в светце, молча утвердительно кивнул головою.

— Ты искушаешь меня! — с упреком отозвался Стефан.

— Нет! — светло поглядев на брата, возразил Сергий. — Крест сей тяжек и для меня тоже. А ты дружен с Алексием!

Лицо Стефана стало темно-пунцовым, потом побледнело. Сергий не знал — или не хотел знать? Или ведал и молчал — о злосчастной женитьбе Семена Гордого и участии Стефана в этой женитьбе… А значит, знал или не знал о давней остуде Алексия?!

И вот сейчас, в этот миг, подошло самое горькое, ибо смирять самого себя, гнуть, лишить славы и почестей, изгнать из Богоявленского монастыря, отказать в игуменстве мог Стефан сколько угодно и с легкостью, ибо делал все это по воле своей, «никим же гонимый», но тут сидеть и знать, что игуменства его в братней обители (отвергнутой им некогда и, как оказалось, навсегда!) не хочет никто из монахов и вряд ли допустит сам Алексий, воротясь из Царьграда, — знать все это и слушать слова младшего брата, неведомо как взявшего над ним старейшинство, было непереносно совсем. Вся воля и вся гордость Стефана, задавленные, но не укрощенные, ярились и возмущались пред сею неодолимою препоной. Он то опускал чело, то вновь сумрачно взглядывал в лицо брата, угадавшего нынче его нежданный для самого себя приход, приход-бегство, ибо там, на Москве, почуял Стефан с пронзающей душу яснотою, что жить вне обители братней уже не возможет никогда. Ибо только здесь возможно было, полностью отрешась от суеты и воспарив над злобою дня, помыслить о мире и судьбе, подумать и покаяти, только здесь — понял и постиг он — зачиналась грядущая духовная жизнь Русской земли. И теперь подходило ему смирить себя всеконечно, дозела, но смирения-то и не хватало его душе, хотя разум Стефана властно требовал от него смирения.