Но в тесных каменных сотах, облепивших Софию, где, казалось, от близости святыни надобно и ходить иначе, творилась неподобная возня, процветали зависть, злоба и подкупы, в чем неволею должен был участвовать и он сам. И не пораз, и многажды приходило вспоминать Алексию предсмертное наставление Феогноста: «Не жалей серебра!» — там, на Москве, резанувшее его слух, а здесь понятое им уже и досыти.

Дома, уединившись в своей каменной келье и утвердив на источенном червями столе тяжелую медную чернильницу, привезенную с собою, Алексий переводил пламенные слова Учителя, отвергшегося всякой корысти земной, и тут же поминалось, кому и какую надобно дать завтра мзду в секрете великого хартофилакта и кого не оскорбить, вручив взятку его кровному ворогу.

Ужасом омерзения веяло от рассказов знакомых греков про василиссу Анну, которую в сладостное содрогание приводил вид пролитой крови и растерзанных жертв, отрубленных рук и голов, вздетых на копьях… Анну, италийку, ревнующую об унии с Римом! И однако в бедах своих греки почему-то винили отнюдь не ее, а Кантакузина, кто явно, кто исподтиха намекая на тайное властолюбие и коварство нынешнего императора.

По счастью, сам Каллист был почитатель Паламы и решительный противник унии. Но он-то как раз и не признавал Кантакузина законным императором!

Патриарший протонотарий был чем-то удивительно похож на того давнего грека, что посещал Москву и столкнулся с Алексием когда-то в споре о свете фаворском. То же гладкое лицо, та же расчесанная волосок к волоску борода, то же выражение вежливого превосходства, доведенного до нежелания спорить о чем-либо с «варваром».

— Ты же видишь, брат! — говорил он, слегка приподнимая брови и разводя пальцы правой руки нарочито беспомощным жестом. — Ваш великий Кантакузин возжелал оттеснить от престола законную династию! По милости его все безмерно запуталось ныне! Безмерно! Ужасы гражданской войны, коих вы, московиты, к счастью для себя, не видали… Да, да, вам это трудно постичь… Я понимаю, да. Потом чума! Власть держится на трех опорах: народе, синклите и войске. Народ истреблен чумой и разорен налогами. Войско наше погибло во Фракии. Синклит? Где он теперь и, главное, кто в нем?! «У ромейской державы есть два стража: чины и деньги», — изрек в свое время великий Пселл. Денег, по милости гражданской войны, у империи не осталось совсем. Гражданские чины, да будет это вам, русичам, ведомо, расположены в определенном порядке, и существуют неизменные правила возведения в них, вернее — существовали до Кантакузина. Одни он отменил, другие упразднил, управление доверил родичам своей жены, а выскочек из провинции причислил к синклиту. Последовательное течение дел нарушено, нарушено почти непоправимо. Мы совершенно бессильны, наш дорогой русский собрат! Совершенно! — И в том, как протонотарий произносил это «совершенно», чуялось почти сладострастное торжество. — А поборы? Фракия разорена, провинции потеряны. Кантакузин отразил сербов? Но он содеял нечто гораздо более страшное — навел турок на империю! Дело Палеологов, дело мужей, воскресивших страну, отвоевавших великий город у латинян, ныне на краю гибели!

И протонотарий был отнюдь не одинок. В чем только не обвиняли императора в секретах патриархии. Ложь, хитрость, тайное властолюбие были далеко не самыми страшными из приписываемых василевсу пороков.

Впрочем, Алексий, привыкший полагаться на личное мнение больше, чем на пересуды и слухи, с первой же встречи почувствовал расположение к Кантакузину.

Василевс, принимая русича во Влахернах, на коих также лежала печать едва прикрытого скудными поновлениями запустения, в палате, где выщербленные мозаики были грубо заделаны раскрашенною штукатуркой, а стены и ложа не подходили друг к другу, снисходительно пошутил о бедности империи, обведя стол и приборы царственным мановением большой, старчески красивой руки в узлах вен и шрамах, полученных в давних боях:

— Пока я был только дукой, то тратил на обед в десять раз больше, чем теперь!

Алексий, вглядевшись в накрытый стол, вдруг понял, что слова автократора слишком уж справедливы для шутки, ибо выставлены были только простые глиняные, точеные, медные и оловянные блюда, чары и кувшины. Не то что золота, даже серебра не было на столе повелителя ромеев!

Председящие сдержанно засмеялись, улыбками давая понять, что они ценят шутку хозяина, но отметают от себя всякую мысль об истине сказанного. А Алексий, вскинув взор, углядел в глазах василевса невнятную иным мгновенную искру горечи.

В тот вот миг резкая до боли жалость к обреченному и непонятому великому мужу вонзилась в сердце Алексия, и судьбы их показались удивительно схожими: подобно тому как Кантакузин мыслит спасти империю при ничтожном Палеологе, так и ему, Алексию, предстоит сохранить дело Калиты при нынешнем слабом государе.

После того памятного приема, выслушивая в секретах патриархии бесконечные упреки Кантакузину, Алексий с трудом сдерживал в себе желание в громком споре защитить царя. Виделось, что все они только говорят, говорят, говорят, а тот, один, пытается что-то содеять и оттого и потому сугубо ненавидим прочими!


В том, что происходит в греческой столице, спутники Алексия разобрались едва ли не лучше его самого и также гневали на волокиту, пакости и бессилие ромеев.

Вечерами или ополден, в обеденную пору, он почасту приходил к своим спутникам скорее даже не трапезы ради, а ради душевного ободрения в дружеском застолье земляков.

Стол они обычно вытаскивали на двор, под навес, простора и воздуху ради. Подступающая греческая зима русичам, навычным к морозам, казалась не более чем приятной прохладою.

Уже издали, непроизвольно начиная улыбаться, Алексий слышит из-под крытого черепицею навеса стук ложек, смех и громкие крики спорщиков:

— Триста шестьдесят дверей в Софии! И столь же престолов!

— Семьдесят! У Калики писано, што семьдесят две двери и семьдесят четыре престола всего! Где там триста — и ступить бы некуда было! Ето столпов триста шестьдесят!

— Столпов сто восемь! — доносится спокойный голос Артемья Коробьина.

— Сорок внизу и шестьдесят поверху, да ишо осемь под сводами, сам счел!

— Ну а по сторонам-то? Да на переходах?! — не уступает спорщик.

— Того не ведаю! — миролюбиво отвечает Артемий, судя по звукам, вдумчиво въедающийся сейчас в кашу. — Василий Калика дока был по ентим делам, с им спорить не могу!

Алексий, сжавши посох, приодержал шаги. Захотелось послушать своих отсюдова, издалече. Вон сейчас вступает горицкий поп Савва. Этот негромко сказывает про русский ставец с золотом, потерянный нашими каликами на иордани и обретенный в колодце внутри Святой Софии.

— Быть того не могло! — кричит с конца стола городовой послужилец коломенский Парамша. — Экую даль штобы? Застрял бы беспременно в песке твой ставец!

Но тут уж все духовные дружно встают в защиту родимого чуда.

— Дак всем известно, што с иордани вода в Софию проходит! — кричит Ноздря в ответ хулителю. — Найдено, дак! И злато запечатано было в ставце, а греки того не ведали!

— Дементий Давыдыч, поддержи! — взывают уже несколько голосов к маститому костромичу.

Посол великого князя медлит, но в ответ раздается голос боярина Семена Михалыча:

— В Переславле у нас озеро грубое, провалы тамо, дак рыбаки сказывают, и пещеры, и ходы есть аж до Берендеева, по рыбе так получатца!

— Дак где Берендеево, а где иордань! — не уступает Парамша. — Да и так-то сказать: ходы тамо, камни, песок… За естолько поприщ застряло бы все едино!

— Дак и не то ищо теряли! Може, сколь тыщ застряло всякой посуды, а тот ставец вынесло водой!

— Годи, годи! А, скажешь, икона, Спасов Лик, не ходила единым днем из Царьграда в Рим и обратно?

— То икона! И по гладкой воде!

— Новгородский архиепископ Илья на бесе вон единою нощью слетал в Царьград и обратно! — раздается густой голос Долгуши.

— Дак на бесе опять!

— А с жидовином тем, что ножом вдарил икону Спаса, и кровь потекла?

— Опять же лик Христов!

— Дак писан!

— А ты ударь, ударь!

— Я-то не ударю ни в жисть!

— То-то! Он, жидовин, уж нехристь, дак и тово… И век они святым иконам ругались!

— Владыко! — воззвал Артемий Коробьин, завидевши наконец наставника. Московиты задвигались, завставали. Перед Алексием тотчас возникла дымящаяся миса с варевом и хлеб, несколько ложек, на выбор, протянулись в его сторону.

— Спорим мы тут! — любовно усаживая Алексия, проговорил Артемий и с походом, дав Алексию проглотить первые куски, продолжил: — Почто фряги таку силу в городе забрали? И не стыдно им, грекам-то? Ромеям ентим! Уж до того доходит: тем всё, а ентим ничего!

— В Галате фряги двести тыщ золотых собирают с торгового гостя, а греки тут — только сорок! — поддержал, не подымая головы от тарели, Дементий Давыдович.

— Тридцать, бают! — уточняет Семен Михалыч, отправляя в рот ложку с кашей.

— Словно у их на фрягов и вся надея! — кричит Савва с той стороны стола.

Алексий ест, любуясь своею дружиной. В самом деле, кабы греки дружно таково сказали да порешили: не хотим! Поди, и силы бы нашлись Галату отбить. В едаком городе!