«Со святыми упокой, Христе, душу раба твоего…» — пел хор.

Новое шевеление и сдержанная молвь прошелестели по толпе. В терем вступила Александра Вельяминова, супруга Иван Иваныча, вот-вот великая княгиня московская и владимирская тож — ежели Ивана утвердят в Орде. Шла властно и слепо, откинув бухарский плат на плечи, и перед ней расступались, шарахали посторопь. Шла, с глазами, полными невылитых слез; посвечивали розовые жемчуга дорогой кики. И Никита, усмотревши приход княгини, бросился расчищать дорогу.

На всходе давешняя знакомка кинулась к Вельяминовой, ойкнув: «Шура!» — и Александра, готовно всхлипнув, упала в открытые объятия, и так, полуобнявши друг друга, две жонки вступили в столовую палату, где лежал труп великого тысяцкого, отца Александры. От гроба отступили. Даже священник отодвинулся посторонь, открыв ей почернелое, зловеще-неживое трупное лицо, из коего с пугающею быстротою уходили, ушли уже последние искры тепла, того, что в обычном покойнике живет еще под ледяною маскою смерти три дня, в которые он лежит, непогребенный, а родичи — живые, пока еще не перешедшие великий, уравнивающий царя и последнего нищего рубеж, — прощаются с ним. И кто не видал порою, как при звуке голоса любимого ближника, примчавшего на последний погляд, незримо мягчеет в эти три последние дня строгий лик смерти? Но тут, под черною бедою, этого не было. Было тягостное и страшное разложение плоти, и только. И Александра не выдержала, завыла в голос, припав на коленах к ложу отца, и, мотая головою, сцепив зубы, старалась остановить рвущиеся рыдания, замерла было, скрепясь, но тут резкою ознобой подступил к уму и сердцу пугающий, без заступы отцовой, новый нынешний огляд жизни — словно подняли ее ввысь и вот-вот уронят или бросят в ничто, — и молодая княгиня, нежданно поставленная перед престолом власти, сама робея теперь неведомой судьбою Ивана и себя самое, вновь падала, приникая к спасительному ложу, трясясь всем телом, и, стискивая руки, прорывами рыдала, вздрагивая, не в силах унять себя, и вновь крепилась, и вновь начинала реветь навзрыд. А большой терем застыл, застыла стесненная толпа, пережидая горе княгини и дочери. И Никита за дверьми палаты, хмуря чело, взглядывал то в мерцающее свечами, искрами золота и серебра от божницы и драгих облачений нутро покоя, то в настороженную, полную людей тьму сеней, куда долетали сдержанные рыдания княгини над гробом покойного родителя. И вспоминая, как давешняя знакомка (двоюродная сестра жены Василь Василича, овдовевшая во время мора, как успел выяснить он вновь у прислуги) утешала Александру (как-никак теперь, ежели в Орде все пойдет ладным побытом, великую княгиню), он уже не понимал даже, как же это осмеливался держать в объятиях и даже подумать о большем с нею? И вспоминая жестокий взгляд гневного Василь Василича (будущего великого тысяцкого Москвы), его вырезные ноздри, Никита, при всей бесшабашной удали своей, начинал робеть: Василь Василич может и за саблю — недолго у ево! Да ведь и невесть… и не было ничего! В едакой кутерьме… Ну, поддержал бабу… И понимал, нутром понимал, что нет, не все, не прошло, и сам не дозволит, чтобы так прошло, и будет спорить… С судьбою? С самим тысяцким?! И здесь вот становилось страшно — до жаркого поту, до мурашек по спине. Но где-то прорывами, как в тяжком поспешном ходе дождевых туч высверкивает голубизна неба, блазнило, что его теперь связало с семьей Вельяминовых иное, нерасторжимое ничем, кроме смерти, и тогда пьяное счастье — точно на бою, в сшибке, как давеча, когда выбивали хвостовских со княжого двора, — подкатывало к горлу задавленным дуроломным хохотом… Ништо!

Он дождался выхода великой княгини (про себя уже так величал Александру, чуялось почему-то, что усидит Иваныч на владимирском столе), и еще раз показался «ей», и поймал взгляд, не слепой, а благодарный, мимолетный… Но вот Вельяминова с подругой ушли, и как померкло, как надвинулась вновь непогодь. С жарким сдержанным дыханием новые и новые шли бесконечною чередою, поднимаясь по высокой лестнице встречу Никите, а на улице, на дворе уже засинело, и кровли и верха костров городовой стены уже начали зримо отдалять от просвеченного синью легчающего неба — близил рассвет. И сторожевой у крыльца, зябко переведя плечами, с надеждою и страхом заглянул в лицо Никите, вопросив молча: что-то будет теперь? И хмурый Никита, отмотнув головою, ничего не отмолвил кметю. Сам не ведал, удержит ли Василь Василич власть и что будет с ними тогда. И уже бессонная ночь тяжело налегла на плечи, когда узрел в прогале улицы заляпанного грязью гонца, в проблесках утра до синевы бледного. Из Орды? Нет, пожалуй!

Никита рванул впереймы. Гонец, подымая плеть, умученно-повелительно возгласил:

— К Василь Протасьичу!

— Помер! — кратко ответил Никита, осенив себя крестным знамением. У мужика глаза полезли из орбит, стала отваливать челюсть.

— Ты что, откуда? — решительно взял на себя Никита боярскую трудноту. — Я старшой, Федоров Никита, знашь, поди?

— Дак… Василь Василича…

— Счас побегу! Позырь, раззява! Говори, ну!

— Лопасня…

— Чево?!

— Лопасня, рязане… Олег захватил изгоном Лопасню и наших…

— Ты! — Никита вздынул кулаки, оглянул по сторонам. — Молчи, тише! — прошипел, стаскивая с коня. — Грамота где?! — Вспомнив, что воеводою в Лопасне сидел тесть Василь Василича, деловито, негромко уточнил: — От Михайлы Лексаныча грамота?

Гонец помотал головою потерянно, возразил:

— Без грамоты я… Михайло Ляксаныч…

— Ну?!

— Захвачен рязанами…

Никита затейливо и длинно выругался неведомо в чей огород: то ли раззяв-воевод, сдавших Лопасню Олегу, то ли самого боярина Михаила Александровича, то ли князя Олега, — и только тут домекнув, встрепанно воззрился на измотанного гонца. Михайло Лексаныч, тесть Василья Василича, в плену у рязанцев! Стало, теперь Хвосту радость горняя, а Вельяминовым остуда от нового князя, а… она? Ей-то Михал Алексаныч дядя родной, она ж двоюродна… Додумывал, лихорадочно соображая: «Дак тут такое начнется!» И — жаром овеяло, и уже знал, что делать теперь.

Протиснулся назад, в терем, волоча за собою гонца. Опять туда, к ложу смерти, к церковному пению, но уже — живой и о жизни. Пихнув гонца: «Пожди!» — решительно вступил в жоночий покой:

— Госпожа! Выдь на час малый!

Тень улыбки осветила дорогое лицо. Выписная бровь поднята удивленно. С чем другим, с малою заботою какою — дак уже взором этим отодвинула бы посторонь. Но покорилась и вышла и царственно повела шеей, заметив смятенного гонца в сенях. И вот тут, в придверье покоя, склонив голову, но очей не отводя, тихо и твердо повестил:

— Мужайся, госпожа! Дядя твой, Михайло Олексаныч… — И смолк, безотрывно глядючи в недоуменное, чуть надменное лицо. И когда уже ощутила тревогу, домолвил: — Рязане на Лопасню напали!

Охнула, глаза, как подпрыгнув, отворились широко, приоткрылся рот… (Дядя был заступою и обороной сызмлада.)

— Убит?

— Нет, жив. В полон увели! — скороговоркой успокоил Никита и крепко взял за плечи на мгновение (не сумел иначе), повторив: — Мужайся!

Сурово примолвил:

— У Василь Василича слуги верные, от ево не отступим, не боись!

Василь Василич будто ждал — почти влетел в покой. Закипели гневом глаза, увидя кметя в неподобающем месте. Никита с суровой усмешкой (еще держа за руку и намеренно не разжав ладони) кивнул головой на гонца в углу горницы:

— Беда, боярин! С Лопасни парень подомчал! Рязане, Олег!

— Чево?.. — Василь Василич водил глазами, еще не понимая, трудно перенося мысль с мелкого, бабьего, о чем подумал давеча, узнав от сенной девки-наушницы, что Никита вызывал вдову, тестеву ближню, на погляд, к тому, крупному, что нежданно свалилось на них, и не додумывая, не обнимая умом еще всей беды, видя токмо, что старшой неподобно держит боярыню за руку. А Никита, крепче сжав длань (оробевшая, она пыталась тихонько вытащить узкую ладонь из его хватких пальцев), повторял настойчиво и строго, поигрывая бровями:

— Лопасня взята рязанами, слышь, Василь Василич, и тесть твой, Михал Олексаныч, в полон угодил! — И потому, что узрел: все еще не понимает Василь Василич совершившегося, добавил почти грубо: — Нам беда, хвостовским радость!

Тут только Василь Василич понял наконец. Вцепился в гонца, встряхнул, будто тот был виноват в нятьи тестя:

— Сказывай!

И Никита тут только, пожав напоследи пальцы, отпустил ее руку и вполшепота, скороговоркой:

— В горе ли, в радости, кликни только, прикажи — умру, не воздохну!

И новый ее взор, уже тревожный, недоуменный, но не давешний, поймал, прежде чем она, закусив губы, исчезла из покоя.

Никита, раздувая ноздри и подрагивая бровью, пождал неколико, пока Василий Василич, утишая сердце, тряс и выспрашивал гонца, потом, переняв измученного дорогой и страхом кметя, легонько торнул в затылок:

— На поварню ступай, накормят, да не трепли языком, тово!

И, выпроводивши, поворотил решительно к Вельяминову. Василь Василич был страшен. Вот от такого от него шарахали кони и кмети прикрывали глаза от ужаса. Но Никита сейчас играл по крупной, едва ли не голову ставил на кон, и не боялся боярина совсем. Ткнувши в сумасшедший, побелевший взгляд, дабы враз, как останавливают взыгравшего жеребца, укротить боярина, выдохнул: