Мнилось ли кому из них, стойно Онцифору, про второй Рим, налаженное государство с выборною властью, устроенными законами и армией, распространившее себя на всю страну, оттеснив и вытеснив собою княжескую власть потомственных володетелей? Быть может, где дома, в разговорах, за книгою… В живой жизни было не до того. А потом — и Рим не устоял, не сохранил свою демократию, пал жертвою огромных, захваченных его армиями областей, вынужден был согласиться на абсолютную власть цезарей, из демократии обратился в монархию… Не такие уж они были дураки, «вятшие» Великого Новогорода, читать умели, и читали немало и с толком.

А нынче и вовсе было не до того. Близкое, днешнее тревожило и лезло в очи. А потому и вопросы были к Онцифору о ближнем, о том, к чему прилегла злоба дня. Кого выбирать? Кто будет в новом совете?

— Никого не нать из стариков! — говорил Онцифор. — У всих у нас кровь на руках! У всих зазноба немалая к братьи своей! Выбирать надобно молодых! Вот како постановили от концей по сколь бояринов, тако и положить, а старых не нать никоторого!

— Окроме тоби, что ль? — с тяжелым укором уронил Рядята.

— Степенным, степенным кого?! — возникли сразу несколько голосов.

— Я и сам отрекаюсь степенного посадницьства! — возразил Онцифор. — Како сказал, тако и буди! Ни на степень, ни в посадники кончаньски — ни! Пусчай молоды деют! А молодым — вот мой сказ: Новгород Великий у вас отныне в одном кулаке, дак надобно шире ноне глядеть! Одолеет суздальской князь в Орды — ваша будет воля! Смен Судоков пишет: де хан ни тому ни иному стола пока не дает, а — шлите дары! Наш будет волжский путь, наш кафинский, дак вот она — рукою подать — и великая Русь! А Иван Иваныч пущай с Ольгирдом да Рязанью которует! Сядут суздальские князи на владимирской стол, Москва и вовсе погниет!

— Твери не забудь, Онцифор! — остудили опять за столом.

— В Твери нестроенья ныне! — отмахнул Онцифор рукою. — Князи промеж собою доселе не сговорят! — (О том, что чума поправит нежданно дела тверского дома, не ведал Онцифор, как и никто другой.) — Тверь нам теперь не страшна!

— Степенным коли не тебя, то кого? — вновь вопросили настойчивые голоса. — И с тысяцким како повершим?

Умные глаза Онцифора сошлись в лукавом прищуре.

— Олександра, Дворянинцева брата! — предложил он.

И — переглянули и утвердительно склонили головы. Никто, как он, брат убитого на вече Остафея, годился ныне на эту степень, постепенно забираемую великими боярами в свои цепкие руки.

— А степенным на срок предлагаю… — Онцифор значительно перемолчал. — Обакуна Твердиславича!

Смолкли бояре. Задумались. Умен Онцифор, ох и умен! Всем сумел угодить! Задвигались, заговорили разом. И вроде не стало спора, руки потянулись к кувшинам и чарам, ожили бархат и парча. Улыбки и смех прошли волною по грозно настороженной еще миг назад палате. И как-то стало мочно понять, допустить, принять Онцифорово: «Пущай молодых! Пущай они, всамдели, деют!»

— Мы рази заможем? — толковал Онцифор, уже по-приятельски хлопая по плечу соседа, плотницкого боярина, держа чару в руках. — Сообча-то? Да ни в жисть! У меня батько в земли! Старых свар да котор — невпроворот!

И сосед-соперник согласно кивал, соглашаясь:

— Моло́ды пущай! Топерице им! Мы счо?! Мы свое сделали…

— Не жаль власти той? — спрашивал Онцифора из-за стола с усмешкою знакомый прусский боярин.

— Ни! — весело отвечал Онцифор, усмехаясь в ответ. — Все в делах да трудах, притомился, тово! Землю обиходить нать!

— Народишко иного ждал от тебя! — подзудил издали Рядята.

И Онцифор опять ответил лукаво, будто и не он водил рати, не он на Жабьем поле громил шведов и стоял во главе грозного народного мятежа:

— А ты хотел, чтобы шильники, как допрежь того, боярски хоромы жгли да грабили?! Народишко надоть поцясти за Камень, на Югру водить! Оттоле с прибытком воротят вси — потишеют враз. Свое добро, оно тишины требоват, спокою!

Молодых посадников в грядущий совет выбирали почти безо спору…

На улице Онцифора обняла морозная новгородская ночь. Гурьбою, теснясь и переговаривая, шли, провожая своего воеводу, ремесленники и кмети, сожидавшие Онцифора на улице.

— Ну как тамо, цьто порешили-то? — спрашивали его заботные, строгие, тревожные голоса. — Ты-то усидишь ле? Тоби верим, никому иному!

— Кабыть со советом ентим черному народу хуже не стало в Новом Городи! Тысячное забрали, поцитай!

— Не предал ты нас, Онцифор Лукин?

— Предал, детки! — отвечал он, глядя мимо лиц в далекий сумрак ночи. — Предал, а только друг на дружку с дрекольем ходить — и вси погинем той поры! А сам ухожу! Ухожу, други! Не буду больше с има!

Молчавший всю дорогу Милошка Круглыш тут неожиданно подал голос:

— Помнишь, воевода, Станяту, Станьку-монаха? В монастырь есчо подалсе потом?

— Рыбака? — уточнил Онцифор.

— Ну! Видели его наши в Царьгороди, с владыкой Олексием!

— Вишь! Почто тамотко? — невесело усмехнувши, возразил Онцифор. И не сказал, а подумалось всем само: бегут потихоньку, начинают бежать из города!

— Много нам дали ратных на шведов? — вопросил Онцифор, остановясь, и, бодливо склонив голову, глянул на Круглыша. Тот утупил очи, промычал в ответ, ответить нечего было.

— То-то! — присовокупил Онцифор Лукин, обрывая ненужный разговор.

Трещали факелы в руках холопов. Спорили, ярились, укоряли и жалились мужики. Скрипел под ногами снег, и черный, так и не застывший посередине Волхов дымился морозным паром в темноте. Дремали полувытащенные лодьи, вмерзшие в лед обережья.

И когда, спустившись по Пискуплей, он речными воротами вышел к берегу, чтобы оттоль подняться уже в Неревский конец и по Великой улице дойти к себе на Кузьмодемьяню, и когда стал прощаться с вольницею, отваливавшею на Великий мост (кто и целоваться полез напоследях), и стоя слушал хруст удаляющихся шагов и прощальные оклики, а в лицо повеяло духом морозной воды, и кровли, и вышки, и маковицы Торговой стороны черным обводом, лишь кое-где разбавленным желтизною слюдяных окон, перетекли в очи, — сердце сжалось и заскорбело на миг, словно в минуту разлуки, словно бы навсегда оставлял он все это: и громозжение Торга, темного и немого в сей час, и восстающие на гребне Славенского холма величавые соборы, сейчас снизу, от воды, сановитыми изломами кровель и черными куполами волнисто изузорившие темные, в звездной пыли, холодные небеса. Будто уезжал, будто прощался навек! И Великий мост, низко осевший в воду, и там, вдали, едва видный Антониев монастырь… Хотя и никуда не уезжал и не уходил, а, напротив, навовсе оставался в своем городе беспокойный боярин новогородский Онцифор Лукин — Катон без сената и Цезарь без армии, ежели искать ему знатных соотчичей в истории римской (известной русичам, как и греческая, по многочисленным пересказам византийских историков).

Был ли он прав? Спросим себя теперь и — уж повторим возникшее наше сравнение!

Что мог бы сделать в Риме Катон, победи он Цезаря? Неодолимо события римской истории шли к установлению императорской власти, и личная честность Катона уже не перевесила бы рокового хода времени, рушившего римскую демократию.

Что мог сделать Цезарь, не имей он армии из ветеранов, которые служили пожизненно и верили уже не в безликое государство, а в своего вождя и могли идти на Рим так же спокойно, как на какие-нибудь города Аквитании или землю бельгов?

Онцифор Лукин был бы, может быть, больше и того и другого, вместе взятых. Ему верил, за ним шел народ, он был одним из самых дальновидных политиков своего времени, и он был к тому же блестящим полководцем.

Но… народ был разорван на кончанские партии, в смутах тянул к боярам своего конца, и противустать вместе с народом всему боярству было невозможно ни тогда, ни много спустя. Не сразу, не вдруг, но дело и тут, в Новгороде, неодолимо шло к поискам своего Цезаря. Но мог ли Онцифор, не имея преданной (и противопоставленной народу!) армии, стать Цезарем? И мог ли им стать хотя кто в Новгороде Великом? Не мог ни он и никто другой.

Величие великому человеку придают те силы, которые оказываются у него в руках. Александр Македонский без греческой армии, подготовленной его отцом, не дошел бы даже до Галиса. Сумасшедшая храбрость и воинские таланты одного бесполезны, когда за ним нет множества. Онцифору не дали развернуть его полководческий дар, ни разу не вручив ему большой армии.

Да, историю творят люди. Но творят соборно, все вместе, и этого тоже не надо забывать! (И ответственность круговая на нас: отсвет величия и клеймо позора от дел совокупных ложатся на каждого в отдельности, будь он героем среди трусов или подлецом среди героев — все равно. И как нам ни хочется, разделяя совокупные успехи, избегать наказания за совокупное, соборное, нами всеми сотворенное зло — не удается никак! И ответственность падает на всех, даже еще не рожденных, по слову сказанному: грехи отцов падут на детей.)

И величие Онцифора Лукина сказалось в том, в чем могло сказаться оно в пору свою и в тех условиях времени. В том, что он сам, своею волею отказался от величия своего. Отрекся, ушел, содеял и поставил точку, кипучую энергию свою направив в хозяйственную прозу жизни, посвятив остаток лет и прок сил, далеко еще не растраченных и немалых, тому, что уже не история, но жизнь, по которой история расцвечивает узоры свои: хлебу и сену, умолоту ржи, сыроварням и копчению рыбы, выделке шкур и покупке рабочих лошадей. И этой жизни его мы уже не знаем совсем, о ней молчат летописи Господина Великого Новгорода, и ежели б не десяток обрывков берестяных писем, посвященных хозяйственной прозе жизни и подписанных самим Онцифором, так никогда и не узнали бы мы, куда ушел, чем занялся этот великий человек, ставший рачительным хозяином, въедливым ворчуном, любителем пшенной каши, строгим отцом, воспитавшим дельного сына Юрия, выдающегося дипломата Новогородской республики, а значит, все-таки утешенным в старости своей, как всегда бывает утешен родитель, зрящий успехи сына, наконец — стареющим землевладельцем, над которым в свой, не отменяемый ни для кого черед без всплеска сомкнулись волны быстробегущего времени.